Андрей Григорьевич Шкуро
Записки белого партизана
ГЛАВА 1
Я родился в городе Екатеринодаре 7 февраля 1886 года[1]. Мой отец, Григорий Федорович, происходил из зажиточных кубанских казаков станицы Пашковской (под Екатеринодаром). Он учился в Ставропольском коммерческом училище. Отец мой принимал участие в качестве простого казака в войне 1877 года; затем уже в качестве офицера в Ахал-Текинской экспедиции 1881 года и в многочисленных экспедициях в горы против немирных горцев. Он был сильно искалечен; впоследствии дослужился до чина полковника и в этом чине вышел в отставку.
В то время, когда я появился на свет, он был подъесаулом и служил в 1-м Екатеринодарском казачьем полку. Мать моя, Анастасия Андреевна, также уроженка Кубанской области, была дочерью священника. Мое раннее детство протекло в станице Пашковской, где я проводил время в оживленных играх и ожесточенных сражениях с одностаничниками-казачатами, доставляя немало огорчений своей матери, не успевавшей чинить мою вечно изорванную одежду. Когда мне минуло 8 лет, меня отдали в станичную школу, а затем, когда я усвоил начала грамоты, отвезли в Екатеринодар, в подготовительный класс Александровского реального училища.
Мне было 10 лет, когда меня с другими казачатами отправили в Москву, в 3-й Московский кадетский корпус, куда я поступил казеннокоштным воспитанником, то есть жил безвыходно в корпусе, на полном казенном иждивении. Кадетские годы были счастливой порой моей жизни; науки мне давались легко, со своими однокашниками жил я дружно, проказы наши были разнообразны и веселы, вообще жилось хорошо, и годы летели быстро. Уже будучи в последних классах, я сдружился со своим одноклассником, сыном капитана Петровского, смотрителя зданий корпуса, и стал по праздникам ходить в отпуск в их семью. Учился я или очень хорошо, или весьма плохо — середины не было; все зависело от того, чем в данное время была занята моя голова. Я обладал чрезвычайной живостью воображения, и, если увлекался какой-нибудь идеей или интересной книжкой, учение шло к черту. Свои досуги мы проводили в саду корпуса, куда приходили барышни, большей частью дочери наших воспитателей и педагогов, за которыми мы усиленно ухаживали.
Нашим воспитателем был внушающий нам глубокое уважение, суровый по внешности, но гуманный и добрый подполковник Стравинский. Он был олицетворением чувства долга и всеми силами старался передать нам это свое качество. Директором корпуса был в то время генерал Ферсман, которого мы очень не любили, так же, как и ротного командира 1-й роты, полковника Королькова.
Осенью 1905 года, когда я был уже в 7 классе, произошел так называемый «кадетский бунт», произведший большой переполох в Военном министерстве, где его сочли результатом проникновения революционных идей в военные школы. Общее безпредметное недовольство в обществе, несомненно, безсознательно проникло и в кадетские умы, и мы перешли в оппозицию к начальству, постепенно усиливавшуюся на почве безтактности некоторых педагогов; дело обострилось вопросом о неудовлетворительном качестве подаваемых котлет; началось брожение умов. Я написал обличительные, против начальства, стихи, которые с большим подъемом читал перед однокашниками. 5 октября произошел кадетский бунт. Мы поломали парты и скамейки, побили лампы, разогнали педагогов, разгромили квартиру директора корпуса и бушевали целую ночь. Ввиду слухов, что на усмирение нас вызвана рота Самогитского гренадёрского полка — что нам очень, с другой стороны, польстило, — мы приготовились к вооруженному отпору, но, к счастью, нас предоставили самим себе. К утру наш дух протеста иссяк за отсутствием дальнейших объектов разрушения. Начались репрессии. Главные виновники — 24 человека, в числе которых был и я, предназначались к исключению из корпуса.
В это, время приехал в корпус тогдашний главный начальник военно-учебных заведений, обожаемый всеми нами, покойный ныне, великий князь Константин Константинович. Расспросив нас как следует, он, однако, пожелал разобраться лично в переживаниях, доведших нас до столь бурных проявлений протеста. Мы устроили великому князю чай, сервированный самими кадетами, причем пили его из казенных кружек. Затем чистосердечно рассказали князю, как дошли мы до жизни такой; в результате несколько воспитателей и педагогов были уволены, а кара, грозившая кадетам, смягчена — через месяц после исключения мы были амнистированы и снова приняты в корпус.
Подвергнувшись временному остракизму, я уехал на родину, где был принят весьма сурово моим родителем, обзывавшим меня «бунтарщиком». Эта катастрофа, окончившаяся, впрочем, благополучно, принудила меня, однако, пересмотреть всю линию моего поведения. Моей заветной мечтой было попасть в Николаевское кавалерийское училище; для этого нужно было иметь не менее девяти баллов по наукам и восьми за поведение; мои же успехи, как в том, так и в другом, оценивались значительно ниже. Я принялся с рвением за учение, окончил корпус достаточно успешно и был принят в Николаевское кавалерийское училище, в его казачью сотню.
Начальником «славной школы» был в то время генерал Де Витт, а командиром казачьей сотни войсковой старшина Пешков, забайкальский казак, совершивший в свое время, в чине сотника, свой знаменитый конский пробег, не сменяя лошади, из Владивостока в Петербург. Это было единственное, что он сделал путного в своей жизни. Сменным офицером был донской казак, есаул гвардии Леонид Иванович Соколов. В сотне вместе со мной было много кубанских казаков. С драгунами и особенно с донцами мы жили дружно. Моим лучшим другом был юнкер Заозерский, впоследствии трагически погибший во время автомобильной катастрофы под Москвой, когда он ехал на свою свадьбу.
Я ходил в отпуск к служившему в Главном артиллерийском управлении генералу Скрябину, который любил окружать себя военной молодежью и которому нравилась наша веселость и жизнерадостность. У него был сын кадет, мальчик лет пятнадцати. Его отсылали обыкновенно спать часов в 9; мы же, юнкера, оставались ужинать и при этом частенько изрядно выпивали, не выходя, однако, из пределов приличия, чтобы не шокировать гостеприимного и любезного хозяина.
Учился я в училище хорошо, хотя по-прежнему отличался некоторой супротивостью начальству. Очень увлекался верховой ездой, в особенности джигитовкой. На старшем курсе я был произведен в портупей-юнкера, но недолго проносил заветные нашивки; выпив как-то раз вместе с друзьями несколько неумеренно, я был замечен в этом дежурным офицером. В результате меня разжаловали из портупей-юнкеров. Любопытно, что записавшим меня дежурным офицером был сотник Скляров, доблестно командовавший впоследствии одной из бригад в моем корпусе. В мае 1907 года состоялось мое производство в офицеры. Вновь производимые юнкера были вызваны в Петергоф, где мы получили приказы о нашем производстве из собственных рук государя императора, который произвел на меня тогда обаятельное впечатление. Я был выпущен в 1-й Уманский бригадира Головатова казачий полк своего родного Кубанского казачьего войска, стоявший в крепости Каре. Нужно ли рассказывать, какое гомерическое пьянство устроили мы в Петербурге, вспрыскивая свои новенькие эполеты? Без копейки денег в кармане явился я в Екатеринодар, в отчий дом. Папаша мой, вообще человек достаточно прижимистый насчет монеты, на этот раз расщедрился и экипировал меня в полк на славу. Кроме хорошего обмундирования и вооружения, я получил пару превосходных коней, сослуживших мне впоследствии большую службу.
В начале августа 1907 года я отправился в Каре, к своему новому месту служения. 1-й Уманский полк был первоочередным полком; он весьма отличился в недавней еще в то время японской кампании и считался лучшей и славнейшей частью Кубанского войска. Командиром полка состоял генерал Акулов. Он требовал работы от своих подчиненных, а также потребовал тренировки в поле. Мы, молодые офицеры, чрезвычайно напрактиковались в джигитовке, скачке с препятствиями и рубке с коня; также обращал внимание командир и на развитие военных знаний у офицеров: постоянно читались лекции, доклады, рефераты. Частенько устраивались большие охоты на водившихся в тех краях кабанов. Офицерство жило дружной семьей, традиции товарищества свято хранились в полку.