Меня окружили, стали расспрашивать. Я отвечал односложно и правильно сделал, так как среди моих слушателей был предатель.
Я узнал, что артисты торчат здесь с 6 утра и ждут каких-то автомашин, которые должны повезти их на какой-то вокзал, чтобы ехать неизвестно куда.
Борис сказал, что моих тестя и тешу два дня назад забрал другой зять жены, Муля Лейзерах, и повез их к моим в Ковров. А я их собирался разыскивать и везти с собой, получив на то принципиальное согласие Синякова. Где были остальные родственники жены — Борис не знал.
Он повел меня в столовую театра, но она оказалась на замке. Мы сердечно распрощались, и больше я его не видел. В 1944 году по доносу того предателя — мужа его сестры, он был арестован за то, что где-то брякнул — «дворник моего отца жил раньше лучше, чем я теперь». Не читая, он подписал все протоколы допросов, а четыре года спустя умер в тюрьме. Погиб, несомненно, очень талантливый артист.
Расставшись с Борисом, я пошел по Садовой к Красным Воротам, рассчитывая сесть в метро.
Двери станции оказались запертыми, и к стеклу была прилеплена бумажка с надписью чернилами: «Закрыто на ремонт». Историки, может быть, усомнятся, ведь в официальных источниках говорится, что движение на метро никогда не прекращалось. Не знаю, как это увязать с той безграмотной и явно неофициальной бумажкой, которую я видел своими глазами.
Я побрел по Садовому кольцу через всю Москву, но в обратном направлении, заходил на Живодерку на квартиру тестя, далее к одной, потом к другой сестре жены, жившим на Малой Никитской, потом к одним знакомым на Поварскую, к другим — на Староконюшенный, и нигде не мог достучаться.
Я порядком устал. Где же ночевать?
А навстречу двигались люди с мешками и чемоданами, ехали туда и сюда автомашины и подводы. Через Арбатскую площадь провели на цепочках сразу сотни две немецких овчарок.
Смеркалось. Москва стала погружаться с непривычную лиловую тьму.
Ко мне подошла неизвестная женщина.
— Скажите, что случилось? Почему все бегут? Я в квартире одна осталась. Что мне делать?
— Не знаю.
Я постеснялся попроситься у нее ночевать, и мы расстались. Направился в Большой Левшинский, где жила моя сестра Соня. Я знал, что сама она уехала к нашим родителям в Дмитров, но в квартире мог остаться ее муж, меня знали другие жильцы. Я надеялся, что меня, наконец, пустят.
Постучал. Послышались шаги. Дверь приоткрылась на цепочку, показалась высокая фигура. Я сразу узнал Федора Александровича Киселева, он приходился зятем моему зятю и когда-то был моим школьным учителем физики.
Как он похудел, небритый, косматый!
— А, Сережа! — узнал он меня.
Впервые за все это время так обращались ко мне. И от этого ласкового «Сережа» пахнуло на меня златыми днями моего юношества, школы…
Федор Александрович, отправив куда-то семью, жил один. Комната была не прибрана, валялись носки, картофельные очистки, окурки. Он меня угостил горячим чаем с сахаром и кормовой свеклой. Я его угостил белым хлебом.
Мы просидели с ним несколько часов, вспоминая прошлое. О настоящем не хотелось говорить. А настоящее ошеломило меня. Федор Александрович рассказал, что мой и его зять — муж моей сестры Сони — Виктор Александрович Мейен был арестован.
— За что? Ведь он старший научный сотрудник Института рыбоводства. У него сравнительно приличное социальное происхождение.
— У него немецкая фамилия, и он остался в Москве, когда его институт эвакуировался, — ответил Федор Александрович.
Фамилия у него была не немецкая, а голландская, не Мейн, а Мейен. А мог ли человек бросить на произвол судьбы жену и трех малолетних детей, находившихся в 60 километрах? И он остался. А через несколько лет погиб, как погибли миллионы заключенных, от голода, от непосильной работы.
Проговорив до полуночи, Федор Александрович и я легли спать. Аутром я ушел. Потом я узнал, что месяц спустя он погиб на улице во время бомбежки.
Пешком с Большого Левшинского я вновь побрел на Первую Мещанскую. Заходить было некуда, ехать к своим в Дмитров я не решился, да, кажется, и поезда туда не ходили.
Весь день 17 октября, не высовывая носа на улицу, мы резались в бомбоубежище в дураки. Там висел репродуктор, и я смог услышать речь Щербакова, тогдашнего первого секретаря Московского комитета партии.
Он говорил, что в связи с приближением врага к дальним подступам Москвы, немецкие бомбардировщики смогут летать в сопровождении истребителей, и потому бомбежки Москвы окажутся более эффективными, и, следовательно, некоторые московские заводы должны быть эвакуированы. Мне эта речь очень не понравилась, да и голос Щербакова был растерянный. Впоследствии я узнал, что он один из первых удрал из Москвы и говорил из какого-то другого города, чуть ли не из Рыбинска, видимо, по этому случаю переименованного в город Щербаков.