Потом, получая паспорт, она попросила, чтобы букву "р" выпустили. Так в Ленинграде стало одной Зоей больше. Но мы с Марленой к этому так и не привыкли: нам милей ее прежнее имя, да еще и в ласковой семейной редакции: Зорюшка…
С ними тогда жила и наша с Зорькой общая бабушка Сара – крошечная, белоснежно седая, с детской голубизны глазами и мясистым носом, – хлопотливая и феноменально бестолковая, не умевшая,. к тому же, не переврать ни единого русского слова.
О бабушке подробный рассказ впереди. (См. в книге III этих "Записок" – "Непридуманные повести и рассказы": "Сурка д'Алмунес").
Этя училась на рабфаке, потом (или, наоборот, до того) была работницей на ткацкой фабрике и стала директором этой фабрики – совсем как в кинофильме "Светлый путь" или в более позднем "Москва слезам не верит". Только в этих лентах не показывали пути обратного, а Эте пришлось и его проделать… Но об этом также в своем месте, в свое время.
С мужем Шлемой Разумбаевым она где-то вместе училась. Он родом из какого-то местечка в Белоруссии. Не знаю, откуда взялась у него такая тюркская фамилия – уж не из тех ли он евреев, что ведут свой род от хазар? Впрочем, скорее всего, эта фамилия – результат чьей-то ослышки. Какой-нибудь Шлемин предок представился: "Розенбаум", А болван урядник записал, как понял: "Разумбаев", Позже, в армии я слышал анекдот. Офицер кричит на солдата: "Ах ты разъебай!", а другой солдат, татарин, его поправляет: "Это не он – Разумбай, это я – Разумбай!"
Шлема осиротел в семь лет, у него вся семья вымерла. Кто-то научил ребенка: "Ступай в пекарню: там тепло, и есть дадут". Он пошел, и хозяин взял его в мальчики, как чеховского Ваньку Жукова. Хозяин был еврей, и Шлема с той поры немножечко антисемит, хотя и сам еврей. Он считает, что евреи эксплуатируют своих рабочих сильнее, чем прочие. Если так, то хозяин Ваньки, сапожник Аляхин, который "вчерась выволок" своего малолетнего ученика "за волосья и отчесал шпандырем", за то, что тот заснул нечаянно, укачивая хозяйского младенца, – должно быть, трижды еврей…
Приняв участие в гражданской войне, Шлема (член партии с 1919 года) получил какое-то "партийно-политическое" образование, стал политработником, преподавателем. Но дело это у него не пошло. Он служил в армии, в НКВД, потом был директором школы, руководителем технического обучения рабочих, производственным мастером, а кончил тем, что перевелся в слесаря и, таким образом, вернулся в рабочий класс. В войну был в войсках НКВД на Ленинградском фронте, потом участвовал в выселении чеченцев, карал "бандер"… Словом, если учесть, что в сталинской России полстраны сидело, а другая половина первую охраняла, то среди нашей родни Шлема был представителем охраны.. В глазах читателя такая аттестация – не лучшая, но было и "смягчающее обстоятельство": с начальством он хронически не ладил, войну как начал старшим лейтенантом, так и окончил в этом негромком звании. Значит, не выслуживался. Уже хорошо…
Последнее довоенное воспоминание о Разумбаевых: в 36-м году они явились к нам с прибавлением – появился на свет Вовка. Этя родила его 21 января – в годовщину смерти Ленина, но Вилен уже в родне был, и мальчика назвали Владимиром: еще один пример того, что детей моего поколения в нашем семействе нарекали, главным образом революционными именами.
Положенный на кровать моих родителей, Владимир немедленно обмочил белое покрывало, чем я был чрезвычайно возмущен.
У дяди Шлемы был крошечный патефон и несколько пластинок. Но я любой музыке предпочитал почему-то "Речь товарища Кирова".
Какое-то время жил в Ленинграде с женой Лялей и дочерью Лидой папин родной брат Абрам. Но, кажется, недолго. Еще там были у папы несколько двоюродных братьев и сестер по фамилии Вол. Одну из этих сестер, Дину, студентку института, на время пребывания Гиты в больнице впустили в ее комнату на Фонтанке, – выручили как родственницу… Множество было в Питере у папы и мамы друзей. Самый задушевный из них – "Ефимчик". Беру это имя в кавычки, потому что оно и не имя вовсе, а подпольная кличка времен гражданской войны. По-настоящему он Арон Фрайберг. Но все знали и звали его Ефимчиком, и он стал официально Ефимовым-Фрайбергом. Маленький, шепелявенький, бойкий, он был когда-то очень популярен в комсомоле, и его земляк Михаил Светлов посвятил ему несколько теплых строк в своих воспоминаниях, вошедших в двухтомник "Автобиографии советских писателей". Допускаю также, что в известной пьесе Бориса Горбатова "Юность отцов", которую ставили в 40-е годы чуть ли не все школьные драмкружки (а в кино по ней отснят фильм "Это было в Донбассе") эпизодическая колоритная фигура комсомольца Ефимчика тоже навеяна воспоминаниями о друге нашей семьи.
У Ефимчика и Шуры Курсаковой было двое детей: Инна – моя ровесница (названная в честь Инессы Арманд) и Марат (в честь "друга народа", французского революционера Жан-Поля Марата).
В Мельничьем Ручье, дачном поселке, где мы жили летом тридцать пятого года,. Ефимчик катал меня на велосипеде, сверзился на ходу в лужу, но меня успел подхватить.
Ефимчика прошу запомнить.
Еще родители дружили с супругами Поповыми – дородной Дусей и простецким Петей, который прикуривал от солнца через лупу. Много-много лет спустя я узнал, что Дуся работала личным секретарем у Жданова. С детьми Поповых, Миррой и Нелей, я играл, сидя на медвежьей шкуре у них в доме. Зачем-то мы катали по полу большой плетеный сундук с игрушками… Помню и других маминых и папиных друзей: Мирру Свещинскую, Миркова… За почти пятнадцать лет родители пустили в Ленинграде корни. И вот пришлось навсегда оттуда уехать.
Марлену оставили в Этиной семье – доучиваться в третьем классе, а мы с мамой 30 апреля 1936 года сели в поезд и поехали в Харьков.
Феликс Аннович
1 мая 1936 года…
Москва встретила нас оркестром, гремевшим на весь перрон
Октябрьского вокзала. Конечно, это было в честь моего приезда в столицу. Я и сам так понял, но вдобавок получил подтверждение от своего дяди – младшего папиного брата. Я знал его еще по Ленинграду, где он жил раньше. Теперь Абраша стал москвичом. Он приехал на вокзал, чтобы встретить нас и развлечь в течение тех нескольких часов, которые нам предстояло провести в столице до отправления харьковского поезда.
Я чувствовал себя в центре торжества. К тому же, мне подарили красный флажок и гармошку, издававшую пронзительно-праздничные звуки.
Время в Москве мы провели не у Абраши (он жил далеко), а у его и папиной двоюродной сестры Ани Рахлин.
Старшее поколение нашей семьи почему-то не образовывало от своей фамилии форму женского рода (по-видимому, они ощущали себя все еще чужаками, пришельцами на русской почве – так жена "какого-нибудь" Дарвина именовала бы себя в России "госпожой Дарвин")
Тетя Аня Рахлин работала в институте Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина и, между прочим, на актах инвентаризации рукописей классиков марксизма-ленинизма (Сталин тоже выполз тогда в классики) ставила свою подпись. Потом, после долгих лет лагеря и ссылки, после реабилитации, вновь появившись, уже старушкой, в этом институте, она чрезвычайно удивила новых сотрудников: они считали, что А. М. Рахлин – мужчина.
В комнате, где жила тогда Аня Рахлин, мне запомнился только шкаф, наискось (по тогдашней моде) стоявший в углу у окна. Мы играли за шкафом в войну с Аниным сыном и моим ровесником – Феликсом Рахлиным.
Троюродный брат был не только моим ровесником, но и двойным тезкой. Конечно, меня заинтересовало: а не тройным ли? Позже, в Харькове, спросил у родителей:
– А отчество у него какое?
И сразу почувствовал, что застал их врасплох. Они переглянулись, выразительно улыбнулись друг другу, и папа сказал: