Именно эту мысль высказал какой-то пострадавший генерал (кажется, Горбатов?) в своих лагерных воспоминаниях, опубликованных в тот короткий период, когда уже стало можно (и когда еще было можно) в СССР публиковать такие мемуары.
Вместо излишних разговоров – вот вам еще одна история. В семье родителей моего отца воспитывался Моня (Эммануил Михайлович) Факторович. Бабушка Женя взяла его как приемного сына в свой дом, когда умерла Монина мать – ее подруга. А покойный Монин отец был близким другом нашего деда…
Моня дружил с Фроей, старшим из сыновей семьи Рахлин, и в 1915 году одновременно с ним ушел вольноопределяющимся на фронт. За подвиги в гражданской войне он был награжден орденом Красного Знамени. Это был ладный, мужественно сложенный человек, "рубака", кавалерист, переучившийся потом на танкиста. Отец считал его родным братом. Бабушку Женю Моня называл мамой.
Моня тоже был в большом чине – к 1937 году дослужился до полковника. В 60-е годы после встречи читателей с Ильей Дубинским – автором книг о Виталии Примакове и "червонном казачестве", – я спросил у Ильи Владимировича, знал ли он Факторовича, – и получил утвердительный ответ: "Как же, как же, это тот Факторович, который служил в Генеральном штабе, а потом командовал здесь, в Харькове, на Холодной Горе, танковой бригадой?"
Да, это был тот Факторович! Его хорошо знали Якир, Тухачевский, Ворошилов и другие наши военные деятели.
Вот этого-то Факторовича в 1937 году арестовали, конфисковали значительную часть его имущества, семью уплотнили, выселив в одну комнату той же квартиры, а про самого Моню с той поры ни слуху ни духу многие годы не было.
Прошло много лет, и в конце 50-х – начало 60-х годов Монина дочь Светлана решила подать просьбу о его реабилитации. В ответ пришло извещение: он уже несколько лет как реабилитирован посмертно. Это произошло механически, то есть просто в порядке проводимой кампании по пересмотру дел. ( Что за чудная страна: кампании по репрессиям, кампании по реабилитациям…). Свете прислали бумаги, необходимые для получения компенсации. В одной из них – Постановлении о реабилитации – была указана дата приговора: десять лет без права переписки (кто-то назвал эту формулу "псевдонимом расстрела"). Другая бумажка называлась "Свидетельство о смерти". И вот при сличении дат получается, что Моня сначала умер, а уже потом был осужден к "расстрелу без права переписки"!
О том, как погиб Моня, можно было бы лишь гадать, если бы Лева во время своих тюремных скитаний не подслушал невзначай рассказ о том, как убивали Факторовича. Какой -то заключенный на нижних нарах рассказывал соседу, что Моня не хотел на допросах ни в чем сознаваться, кричал: "Гады! Фашисты" и был расстрелян в упор при допросе.
О подробностях Лева не расспрашивал: после того как заменили 5 на 8, боялся новой добавки. Он лишь лежал на нарах – и слушал…
Смейся, паяц!"
Но, как писал Гоголь, – "зачем же выставлять напоказ бедность нашей жизни и наше грустное несовершенство?" Хватит печальных историй. Не пора ли отдохнуть на каком-либо жизнерадостном примере, анекдотическом происшествии, – скажем, на любовном приключении современного ловеласа?
Как писал Булгаков – "за мной, читатель, и я покажу тебе такую любовь!". Это будет забавно, весело и поучительно.
Двоюродный брат моей матери Нема (Вениамин) Кипнис был студентом, в политику не встревал, а был занят учебой и любовью.
Маленький, крепенький, безозубый, Нема был хорош собою, и женщины его обожали.
Однажды он решил избавиться от надоевшей бабенки. Шел 1937 год, и вокруг то и дело слышались разговоры о шпионах, вредителях и террористах. Нема решил, что выход найден. Он сказал своей девице:
– Дорогая, я тебя люблю и потому хочу предупредить: мы больше не должны вcтречаться..
– Почему? – спросила дорогая.
– Потому, – прошептал Нема, – что я связан с подпольной организацией. Мы готовим покушение на товарища Сталина.
Нема сильно рассчитывал, что она испугается и отстанет. На худой конец, он был готов к ее самоотверженному поступку: "Что бы ни случилось – я твоя навеки!" Такая беззаветная любовь льстит мужскому самолюбию.
Но случилось третье, – чему мы с вами, с высоты нашей исторической вышки, не удивимся, но что для неопытного и аполитичного Немы было полнейшей неожиданностью: подруга любила Нему – но еще больше она любила товарища Сталина. Нему забрали в КГБ, выбили все зубы и отправили на Колыму, где он пробыл… восемнадцать лет!
Смейтесь, паяцы всего мира, над разбитой Неминой любовью, его выбитыми зубами и цельной железной челюстью!
Смейтесь – и плачьте!
Intermezzo -2_
ПРЕСТУПНАЯ ПРАВДА
Я пишу эти записки тайком, перепечатываю в двух экземплярах, почти никому не даю читать, храню в столе под замком.
Между тем, в них правдиво изложена моя жизнь и жизнь близких мне людей.
Если эти бумаги "кое-куда" попадут, мне всерьез непоздоровится.
Значит, есть такое в самой моей жизни и в жизнях близких, что делает этот рассказ неприемлемым для широкой или даже узкой гласности? По-видимому, не задалась моя жизнь, не соответствует великой идее? Или, может быть, сама она преступна? Например, посадили вас – значит вы преступник. Оклеветали – тоже преступник.
Но если я в жизни своей не совершал никакого преступления, и первое – вот этот рассказ, а рассказываю я правду, то, следовательно, преступна сама правда?!
_
Вот от чего можно сойти с ума.
Глава 3. Изгнание из рая.
_
– Не плачь, Бумочка, слезами горю не поможешь, – печально говорил папа. Но мама, лежа на диване, продолжала тихо и безутешно рыдать. Рядом примостился я, а Марлеши дома не было: с утра ушла гулять и до сих пор не возвратилась, а уже четыре часа дня. Не догадываясь об истинной причине маминых слез, я и считал, что она беспокоится о Марленке…
А перемены в семье произошли разительные – только ребенок мог их не заметить, но я ведь и был ребенком.
Впрочем, "не замечал" – это не совсем точно сказано. Просто не давал никакого толкования этим переменам, не задумывался над причинами.
Еще партийные папины дела не были решены, а уж его уволили из армии в запас с какой-то скверной формулировкой.
Наш багаж, отправленный из Ленинграда малой скоростью, не успел еще прибыть, и в квартире стояла казенная мебель из папиной военно-хозяйственной академии (тогда-то я услыхал впервые слово "казенная").
Едва отца уволили, явились грузчики и принялись выносить мебель. Они быстро опустошили квартиру, оставив лишь то, что было приобретено отцом в Харькове: "докторскую" клеенчатую кушетку да единственный стул.
Мы сидели с папой вдвоем на кушетке и ели завтрак, сервированный на стуле. При этом папа пророчески приговаривал:
– Привыкай, сынок, к любой обстановке: в жизни еще и не так доведется…
Поглощать яичницу, сидя на кушетке, было не так уж плохо… В жизни мне потом приходилось и похуже…
Вскоре мебель прибыла (приехал и диван, на котором мама потом оплакивала утраченную партийность), и квартира приняла привычный, почти ленинградский вид.
Тогда, в 1937-м, нужды я почти не почувствовал. Но из позднейших рассказов старших знаю, что родителям пришлось туго. Накоплений – никаких: собирать на черный день было не в характере людей их десятка. Материальные трудности обнаружились немедленно.
Отец лишился работы по специальности. В самом деле, нельзя же было доверять преподавание политэкономии троцкисту!
Послать его в какое-нибудь учреждение или на предприятие, где могли бы пригодиться его познания в области экономики, тоже поначалу казалось немыслимым: а вдруг навредит?
Оставить в армии и дать полк, батальон, роту, взвод, чтобы использовать его военный опыт? Отец как человек основательный за 13 лет службы сумел его приобрести – вернувшись с действительной службы, я смог оценить диапазон его сведений в военном деле, хотя, конечно, к 50-м годам они устарели. Но в 1937-м были вполне актуальны. Однако – нет: о том, чтобы найти ему чисто военное применение, тоже не могло быть разговора: жупел вредительства, клеймо троцкизма делали невозможной даже мысль о чем-нибудь подобном.