– Что за штуки вы себе позволяете? Зачем к своим делам о партийности подключили ребенка?
– Какого ребенка? – изумился отец.
– Не притворяйтесь! – прикрикнул партследователь и вытащил из ящика стола Марленину открытку. Представляю себе вид этого обращения к Вождю… Сестренка обладала редким талантом мазать, над ее каракулями вечно смеялись, а папа когда-то сочинил на нее такую эпиграмму:
Я -мазила-размазила,
Я пролила все чернила,
Написала – вот дела! -
Будто курочка прошла…
Хорошо понимаю и оставляю без комментариев чувство, которое испытал отец при виде всех этих беспомощных каракулей своего ребенка – единственного в мире человека, который осмелился за него заступиться.
Еврей Иванов
Виля жил в Воронеже – в семье своего отца, совершенно чужой и ненужный всем, кто там был. Сергея Иванова, бывшего видного комсомольского деятеля, читавшего к тому времени диалектический и исторический материализм в каком-то областном вузе, арестовали и убили, а, может, он и "сам умер" – судьба его осталась не выясненной. Не знаю, в связи ли с арестом Сергея или еще раньше, но наши решили забрать Вилю – он просил об этом, писал душераздирающие письма. За Вилей поехала папина сестра Сонечка Злотоябко (еще одна яркая деталь, иллюстрирующая теплоту отношений в семье. Виля был племянник маме, а не папе – и уж никак не Сонечке. Казалось бы, что ему Гекуба? А вот поди ж ты…)
И опять он в нашем доме. Опять надо мною деспот, о жестокости которого взрослые даже не подозревают.
Поначалу возобновился "Кап", демонстрация "Рук" и другие подобные номера. Но оба мы стали старше, легенда постепенно теряла свои гипнотические качества и сошла на нет, а ее место заступило прямое, расчетливое тиранство.
Очевидно, во мне Виля нашел мягкий, податливый материал. Мальчик он был, конечно же, не вполне нормальный. Может быть, сыграло роль потрясение, вызванное семейным конфликтом между родителями, болезнь матери, а, может и какое-то органическое или генетическое предрасположение, только в этом подростке сочеталось сразу несколько патологических "измов".
Видно, мои родители были слишком заняты и убиты своими делами и потому не замечали, как я трепетал перед ним. Но как же мне было не бояться? Он был старше меня на семь лет: в 1937-м ему было 13. мне – шесть…
Свою власть надо мною, добытую еще в Ленинграде оружием религии, он без труда восстановил в Харькове при помощи грубой силы. Он мне сказал, что если я признаюсь родителям, наябедничаю на него, он меня убьет.
И я струсил. Родители, погруженные в свои партийные и житейские невзгоды, не пришли ко мне на помощь. Марлена была глупа и, видно, ни о чем не догадывалась, да и вообще не больно имела меня в виду.
И я остался один на один с этим безжалостным мальчиком. Сказать, что он вил из меня веревки, будет слишком мягко и слабо.
До его приезда я любил гулять во дворе. Но Виля гулять не любил.
И меня отучил.
Теперь меня невозможно было выгнать на улицу одного. Я утверждал, что без Вили – не хочу. На самом деле это он не хотел оставаться без меня. Если мы и шли гулять, то непременно вдвоем. Он уводил меня со двора в городской парк (мы жили напротив). Для меня эта прогулка оборачивалась сущей пыткой. Виля взял привычку держать ладонь у меня на шее. Шея ныла, болела, начинала болеть и спина. Но когда я пытался освободиться, он еще теснее сжимал мою шею своими неумолимыми пальцами..
Скоро я отвык от двора, отдалился от детворы и даже стал ее побаиваться. Теперь мне и в самом деле больше нравилось сидеть дома. Потом меня частично спас детский сад, куда я уходил на целый день. Но вечера и выходные дни оставались в распоряжении брата, и он брал реванш за упущенное.
Мое положение осложнялось еще и тем, что по его требованию я должен был разыгрывать перед взрослыми преданность ему, немое обожание. Только Бог, в которого я не верил, мог бы знать мои истинные чувства ненависти и страха. Но Бог в те баснословные года тоже дрожал от страха быть изгнанным из коммунистической партии и водворенным в исправительно-трудовой лагерь или, чего доброго, поставленным к расстрельной стенке.
Сидим за столом, за обедом, едим борщ. Я наелся, оставил полтарелки: больше не лезет.
– Фелинька, ты почему не ешь? – беспокоится мама. Виля выразительно смотрит на меня. А под столом в это время пребольно ударяет меня носком ботинка по косточке ноги. Креплюсь изо всех сил, однако не плачу! (Это шестилетний-то ребенок!) Но теперь принимаюсь есть через силу, а мама удивляется: вот какое влияние имеет на меня Виля: только взглянул – и уговорил!
…Эх мама, мама, партийная моя, прости, покойница, мой упрек: куда же ты смотрела? Почему не заглядывала под стол даже в собственном доме, я уже не говорю – под стол своего великого государства…
Меня и тогда изумляло искреннее ее удивление: как велико влияние на меня старшего брата! Как я его слушаюсь! Как люблю!
А я тогда, в детстве, читая воспоминания сестры Ильича о том, что маленький Володя всегда на любой вопрос, будет ли он что-то делать или не будет, отвечал: "Как Саша", – в тайне души подозревал, что Саша… поколачивал Володю.
Какое, с моей стороны, кощунство! Конечно, в дружной семье Ульяновых так быть не могло (ведь Володиных и Сашиных родителей не исключали из партии…), но эти недостойные подозрения объяснимы моим несчастным детским опытом.
У детей часто спрашивают: "Кем ты хочешь стать?" Виля навязал мне ответ: на этот вопрос – под угрозой побоев я должен был говорить:
"Хочу быть военным инженером". И я так и отвечал, хотя никакого реального содержания этой профессии я не видел и не понимал. До приезда Вили я мечтал стать дворником, и мне даже успели купить маленькую, но настоящую метлу, но с его прибытием мне пришлось круто переменить свою профориентацию…
И опять скажу: до сих пор не могу понять, как мои родители, такие ласковые, заботливые, чадолюбивые (а со мной, младшеньким, – в особенности) – как это они ни о чем не догадывались? Да ведь у меня все тело было в синяках от Вилиных колотушек, тычков и щипков (а щипаться он особенно любил – и делал это пребольно!) Мама не раз спрашивала меня, откуда эти кровоподтеки. И даже, кажется, высказывала верные предположения. Я каждый раз что-то врал, и она успокаивалась…
Этот частный, внутрисемейный феномен кажется мне миниатюрным подобием другого – общесоюзного: ведь как раз в это время полтораста миллионов (и даже больше) не хотели замечать трагедии своих братьев и сестер, отцов и матерей, не допускали и мысли о страданиях людей в застенках Ягоды, Ежова, Берии…
Да и вообще мои отношения с Вилей кажутся мне построенными самой жизнью по законам параллельной интриги. Он сам был моим маленьким собственным 37-м годом. Более того: подозреваю, что именно середина тридцатых годов и, шире, сама современность сформировали этого мелкомасштабного садиста и диктатора. Недаром же истязаемую подушку он именовал Тухачевским. Да и во мне, может быть, видел игрушечного врага народа.
Впрочем, любимая Вилина игра еще в Ленинграде была – "в Чапаева". Чапаем был, конечно, он сам. Марлене, за неимением более подходящего исполнителя, разрешалось быть Фурмановым, я был ординарцем Петькой, маленькая Галя – Анкой-пулеметчицей. Эти игры и мне нравились, пока у Вили не проявлялся бред властителя.
Однажды он за какую-то провинность ударил меня черенком перочинного ножа по голове – и разбил мне лоб.. Потекла кровь. Виля страшно перепугался, побледнел (он всегда бледнел от волнения, стеснения или страха – тогда у него начинала мелко-мелко дергаться голова, как-то снизу вверх, задираясь все выше и выше). Тут же он заставил меня под угрозой новых побоев дать слово, что скажу родителям, будто ударился о железную ручку двери – она была как раз на уровне моего разбитого лба.
Так я и объяснил. И мне поверили.