Выбрать главу

Справа от нас ехал милиционер Андрюша, – тот, что кричал ночью:

"Откройте – милиция!". Он присоединился где-то в пути к миловидной женщине Даше, русской, но родом из Румынии. Ехала она из Буковины и возле себя прикармливала двух молодых деревенских девах-украинок, которые бегали ей за кипятком и оказывали иные бытовые услуги.

Андрюша сплел о себе целую историю: как его отряд милиции где-то на границе вел неравный бой с немцами – и победил, а теперь он едет по заданию, но куда – говорить нельзя. Он почти не выходил из вагона, особенно на крупных станциях, и я теперь думаю, что это был заурядный дезертир.

С Дашей у него завелись шашни, но я тогда этого не понимал – догадался только теперь.

Кроме нас, сколько помнится, была еще в вагоне единственная советская семья, добротно интеллигентная: старуха с дочерью и внучкой Женечкой – мягоньким трехлетним пушистым существом.

– Ты меня любись? – спрашивала она.

– Люблю, – говорил я. – А ты меня?

– Любу, – важно отвечала она (с ударением на "ю").

Итак, считая нашу семью, я перечислил более двадцати человек, – всех, кого запомнил. Но одну персону оставил "на десерт" – это "ничья бабушка", как назовет ее Марлена в своем школьном сочинении, которое напишет через год или два в девятом классе.

Старушка совершенно не вписывалась в общий фон. Она была не из Польши, не из Харькова и даже не из Румынии, а почему-то из Бобруйска. Старая-престарая и совершенно одинокая, она скрипучим голосом рассказывала, как перед самым захватом Бобруйска немцами "соседка еврейка" украла у нее ботинки, и она убежала босиком.

Эту фразу она повторяла, как склеротик, бессчетно. На ногах у нее все же была какая-то обувь – видно, кто-то сжалился и подарил.

У старушки не было ни денег, ни припасов, ни вещей. Из милости ее кормили обитатели вагона. Она жадно хватала протянутую пищу, не рассыпаясь в благодарности, как должное, и поспешно принималась жевать беззубым ртом, роняя куски.

На второй или третий день пути мы с сестрой, одурев от скуки, устроили в вагоне концерт художественного чтения. Это была дикая затея: почти никто в вагоне не понимал по-русски. И однако мы имели успех!

До войны мы оба занимались во Дворце пионеров – в студии художественного слова, у отличного педагога – актрисы А. И. Михальской (как говорят, бежавшей потом с немцами). На одной из длиннейших стоянок я вышел на средину вагона и стал читать стихи:

Уже конец урока,Уже десятый час.Открылась дверь широко –Вошел Сережа в класс.Почему же, отчего жеОпоздал на час Сережа?

В этом стихотворении (кажется, Агнии Барто?) Сережа заврался, объясняя причину опоздания. Ребята из его класса, сговорившись, отмечают его ложь хоровым рефреном:

Ой, ку-ку, ку-ку, ку-ку!

Стихи страшно понравились Виктору. Подмигивая мне черным веселым глазом, он потом все дни совместного пути изводил меня:

– Ой куку! Слухай: куку! И йешче: куку, куку!..

Марлена читала "Смерть пионерки" Багрицкого. Она (то есть не пионерка и не смерть, а Марлена) очень нравилась фатоватому Марселю, который пытался заигрывать с нею, пощипывая тоненько подбритые усики.

Вдруг, когда в концерте наступила пауза, послышалось скрипучее, но по мелодии безупречное пение. Это "ничья бабушка" завела "Марш энтузиастов". Старушка распелась – и стала исполнять еще и еще много всяких песен, русских и еврейских, преимущественно советского времени. В одной из них, заздравной, предлагался тост:

Фар Октобер революцьон,

Ай-я-я-яй!

Унд фар Сталин конституцьон,

Ай-я-я-яй!

Еще там были такие слова:

Хавер Ленин, хавер Сталин,

Ай-я-я-яй!

"Фар" на еврейском-идиш языке – "за", "хавер" – товарищ. Остальное понятно. Вот разве что надо иметь в виду, что "Ай-я-яй" в идише не имеет пристыжающего значения. А впрочем… "Октябрьская революция…Сталинская конституция… Ленин… Сталин… Ну. как вам не "ай-я-яй!?.."

Своим выступлением бабушка стяжала себе славу в вагоне, ее охотнее кормили, а также пускали ночевать на своих узлах. И каждую ночь она возлежала над чьими-нибудь головами. Это не было приятно, а потому условились чередоваться. Ночь она проспала над головой Даши, потом – над нами, далее – над Левой – Честное Слово… А дальше дело запуталось. Срулек с "Многодетным" заспорили, чья теперь очередь, и, не желая друг другу уступать, подрались. Срулек бросился душить Многодетного, а тот, вырвавшись, вцепился ему зубами в горло. Дети и жена Многодетного завопили, Ружка и Феля от них не отстали.

Впервые в жизни увидав, как дерутся взрослые, я от страха тоже заревел. Мама кинулась разнимать дерущихся – маленькая, гневная, решительная, что-то кричала им по-еврейски, но – безуспешно… Как вдруг раздался резкий милицейский свисток, а затем – зычный голос:

– Прекратить безобразие! Я – представитель Эр-Ка-милиции!

Хотя и непонятно было, какое именно отделение Рабочее-Крестьянской Милиции представляет дезертир Андрюша, но его крик возымел действие: Срулек отпустил глотку Многодетного, а тот выплюнул кадык Срулека. Оба насмерть перепугались, особенно. Срулек. Он вообще боялся собственной тени, так как не хотел попасть на фронт. На какой-то станции выбежал пройтись – и угодил в облаву: прямо в объятия военного патруля. Правда, выпустили его быстро. Но в вагон он вернулся белый с прозеленью.

Еще один памятный момент: в Купянске вдруг раздался выстрел зенитки. Об этой узловой станции, которая находится в 125 километрах от Харькова, перед нашим отъездом ходили слухи (вполне достоверные), что там большое скопление поездов, и немцы их страшно бомбят. Поэтому, когда началась пальба, мама швырнула на меня пару подушек, а сама улеглась на них сверху, вознамерившись прикрыть меня от осколков и пуль собственным телом.. Но я стал брыкаться: стеснялся посторонних. К счастью, стрельба прекратилась, а мы через минут двадцать тронулись в дальнейший путь. Повезло!

Вот так, день за днем, "мы приближались к месту своего назначения".. Прошла неделя, и мы прибыли в Елань.

По свежим воспоминаниям я, будучи 16-летним продростком, написал стихотворение об этой неделе пути. Вот оно – во всей его юношеской неумелости:

Телячьи вагоны, без печек, без нар,

Понуро плетутся по рельсам,

И люди в вагонах, и молод, и стар,

Устали от нудного рейса.

Чего не приходится мне увидать,

В телячьем влачась по России!

Ругаться учусь я в три господа мать

И с вошью встречаюсь впервые,

Сырые початки пеку на костре

И – горькие, черные – ем я…

ПучИт меня ночью. А ночь в октябре

Окутана тягостной темью,

Опутана ночь перестуком колес.

Пропитана запахом пота и слез.

Дрожит от рессорного стона…

А где-то чахоточный, злой паровоз

Устало волОчит вагоны… ..

Бабинкино

Так называлось большое, нелепо разбросанное по степи переселенческое украинское село, куда нас направили из Елани. На той маленькой станции эшелон простоял почти весь день, пока не сработала районная неповоротливая машина местной бюрократии. К вечеру явились за нами подводы, и, перегрузив свои узлы из вагонов в телеги и фуры, мы тронулись в путь – в разные села района.

Под темным, усеянным звездами небом, в глубокой крестьянской телеге, влекомой парой равнодушных волов по грязной осенней дороге, ехал наш "вагон" несколько часов, пока не прибыли в какое-то село (это и было Бабинкино). Здесь скоротали ночь в доме сельсовета, а утром всех развели, развезли "по хатах".

Поделюсь одним наблюдением, сделанным на основе многих впечатлений: переселенческие села – русские на Украине, украинские в России – имеют одну общую черту: неприкаянность. Объяснить причину не берусь: ведь переселенцами были деды-прадеды сегодняшних аборигенов, казалось бы, в течение двух-трех поколений пора бы и привыкнуть, обосноваться… И все-таки домА и хозяйство пришлого населения, как правило, отличаются от жилищ и усадеб коренного – то шаткостью строений, то неухоженностью садов-огородов, то еще чем-то неуловимым: может быть, отсутствием стабильности, надежности, обжитости…