«У меня нет отца», – ответил Андрей Иванович.
«Тогда пусть мать».
«У меня нет матери», – ответил Андрей Иванович.
«Значит, ты сирота… – с презрительной жалостью сказала рыба-бухгалтерия и задумалась: куда бы эту сироту сплавить. – Тогда иди в профком».
Профком находился напротив. В профкоме Андрей Иванович тоже никогда не был. Это слово напоминало ему надутого водолаза, который стоит на дне, пускает пузыри и охраняет бухгалтерию, которая охраняет фонд заработной платы. И в самом деле, в профкоме сидел дядя с чугунной водолазной шеей. Андрей Иванович тогда еще не знал, что подобные дяди называются «сталинистами». Дядя потребовал у Андрея Ивановича профсоюзный билет и строго спросил, почему после ремеслухи у него «не оплочены» членские взносы.
«А потому, – ответил Андрей Иванович, – что я не могу получить первую зарплату».
«Демагогия, – произнес загадочное слово дядя-сталинист. Потом он выпустил колечко дыма и постановил: – Получишь, оплотишь, тогда и приходи».
Андрей Иванович возразил, что получается типичный замкнутый круг, а дядя-сталинист ответил на это, что Андрей Иванович сильно умный и хочет ограбить советское государство, которое его выкормило.
Пока Андрей Иванович так ходил, тетя-бухгалтер и дядя-сталинист посовещались с комсомольским вожаком и срезали Андрею Ивановичу расценки задним числом – так, что получилось, что он заработал денег ровно в семь раз меньше.
«У него отец был когда-то врагом народа, подсказал комсомольский вожак. – Ему и этого много».
Тогда Андрей Иванович стал у своего прокатно-раздолбного станка и заплакал. Ему было всего пятнадцать лет, счастливый возраст. Весь цех на него смотрел, даже крысы перестали шуршать и задумались. Но Андрей Иванович плакал последний раз в своей жизни. В тот день он поклялся у своего первого станка:
«Но пасаран! Они через меня не пройдут, эти дяди и тети! Они не будут ездить на мне и оформлять на себя мои рационализаторские предложения. Они мне будут платить сполна из фонда собственного кармана».
С тех пор он сменил более тридцати заводов, объясняет Андрей
Иванович, предъявляя под моим окном царице Тамаре свою замусоленную трудовую книжку старого образца. Эта книжка раза в два толще обычной из-за дополнительных вкладышей, объясняет он. Печати некуда ставить. Сполна расплевавшись с очередным водолазом, он забирал трудовую книжку, переходил через дорогу на соседний завод и говорил там в отделе кадров:
«Хочу хорошо работать».
Что ж, токари везде нужны.
Но как только Андрей Иванович начинал хорошо работать и перевыполнять план, перед ним, как черт, возникал очередной народный академик, похожий на того самого Трифона Дормидонтовича, из-за которого царица Тамара получила сегодня от Деда строгий выговор. Появлялся и не давал работать.
– Вы спрашиваете, Тамара Григорьевна, кто же он такой, этот Трифон Дормидонтович? Да вот же он! Собственной персоной, легок на помине! – распаляется Андрей Иванович, указывая трудовой книжкой на забытого всеми Степаняка-Енисейского, который пешочком возвращается из Дома ученых и опасливо обходит Андрея Ивановича.
– Жизнь и деятельность трифоновдормидонтовичей мне глубоко интересна, как типичное явление современности! – гремит Андрей Иванович на все Кузьминки. – Их жизненная цель – ничего не делать, но делать видимость. Крысы! Они пробрались везде и всюду – в сельское хозяйство, на производство, в науку и так далее. Я их терпеть не могу, этих болтунов и показушников!
– Що то з ним? – спрашивает полтавский сержант у синей дамы, выглядывая из гостиницы на шум.
– В милиции трифоныдормидонтовичи тоже есть! – немедленно отвечает сержанту Андрей Иванович. – Я это говорю с полной ответственностью от имени рабочего класса, хотя трифоныдормидонтовичи есть и у нас – всякие там передовики-хитрованы. У меня глубокий антагонизм к трифонамдормидонтовичам! С пятнадцати лет я объявил им войну, но воз и ныне там. Нет, я не устал, ни один из них не прошел через меня, я их всех подорвал… Но рядом? Но по бокам? На флангах?
– Та що то з вами? – смеется сержант. – Йдiть додому зi своєю жiнкою.
Степаняк– Енисейский подкручивает пальцем у виска и прячется в логово гостиницы от греха подальше.
– Не перебивай меня, сержант! – не может остановиться Андрей
Иванович. (Похоже, что возбуждение от драки пришло к нему только сейчас, а я, грешным делом, подумал, что доктор Гланц подлечил Андрея Ивановича медицинским спиртом). – Ты пользуешься испытанным методом трофиновдормидонтовичей – перебиваешь оратора вопросами. Крылов говорил: «Один дурак может задать столько вопросов, что и десять умных не разгребут». Уж сколько раз твердили миру, а сержанты все равно перебивают. Собрались загробить «Науку и мысль» и думают, что простой рабочий не разберется в их дрянной психологии. Пишут в ЦК телеги, спрашивают, какой экономический эффект от журнала… Отвечаю: с помощью «Науки и мысли» разогнаны пять крупных НИИ и два министерства – а безработицы, как видите, не случилось. Это ли не экономический эффект? Какие еще вопросы?
Вопросы, может, и есть, но царица Тамара, вняв совету сержанта и разгадав психованную натуру Андрея Ивановича, берет инициативу на себя и тащит его к греху поближе в свое однокомнатное гнездышко по ту сторону пустыря с трубой.
Вот, вроде, и все. Наступает последний акт этой обстракции. Сейчас я включу свет и – с Богом, начну заканчивать.
Что я еще не сделал?
Прячу наган под подушку. Когда за мной придут, ружье должно выстрелить.
Что я еще забыл.
Завещание.
Задергиваю шторы, включаю свет и начинаю искать достойный для завещания клочок бумаги – все же, за неимением гербовой, на туалетной не пишут… Ничего подходящего не нахожу и пишу завещание мелким почерком на листке от 29 февраля, прямо под новосибирским телефонным номером Президента. Листок найдут на мне и ему доложат, заверять у нотариуса не нужно.
Пишу, чтобы после моей смерти главным редактором моего журнала назначили Михаила Федотовича Чернолуцкого, а его заместителем – Олега Павловича Белкина. Веревку у Дроздова конфисковать, и пусть работает. Пишу, чтобы Павлика отпустили на волю с моим списанным «ЗИМом» впридачу, а мой персональный японский компьютер стоимостью в двенадцать тысяч инвалютных рублей передали из подпольных апартаментов первоиздателя Лыкина в собственность «Науки и мысли». Все остальное – Татьяне.
Правда, документа об ее удочерении у меня нет, но об этом – молчок.
Об этом даже она не знает. Все подтвердят, что она всю жизнь приходилась мне внучкой.
Подчеркиваю телефонный номер и дописываю: «Передать Президенту».
Такова моя последняя воля.
Прячу листок в карман, усаживаюсь в кресло и просматриваю статью о зубной боли профессора Степаняка-Енисейского. Как я и предполагал, Дроздов надул-таки Енисейского и проиграл ему в очко забракованный черновик. Придется сидеть и делать вид, что читаешь журналы. Так надо: сидеть и делать вид, что тебе интересно читать журналы, хотя в них ничего интересного нет. Насчет жития Перуна в Древней Греции мы уже читали. «Человечество и прогресс» побоку, на нем колбасу резать. Второй, академический, пусть читают академики. Листаю третий журнал, самый легкомысленный, и нахожу в нем переводную статью какого-то графа Водзорда, где высказываются соображения об авторстве и подлинности «Слова о полку Игореве»…
Не люблю, когда иностранцы лезут в нашу историю (равно и наших лаптей, лезущих в чужую), но читаю.
В гостинице происходит обустройство на новом месте – носят по коридору чайник с кипятком и наскоро ужинают перед началом ночной развлекательной программы в номере у Татьяны, где Леонард Христианович Гланц наконец-то согласился провести специально для сотрудников «Науки и мысли» показательный экстрасеанс по вызову из тарелочки нечистой силы… Как дети! Меня, конечно, не приглашают, чтобы я из них дураков не сделал. Леонард Христианович уже подогрел на свечке щербатую общепитовскую тарелку, надеясь, что мои сотрудники будут по стандарту вызывать духов своих бабушек и тени Наполеона, Сталина и Есенина. Зря надеется… Где там Дроздов с Ашотом? Они уж ему навязывают! Но им сейчас не хватило последней бутылки, и они перед сеансом отправились на охоту с расквашенным носом и подбитым глазом. Ашот в вестибюле уже соблазняет дежурную синюю даму, объясняя ей, почему у нас обложка белая.