Выбрать главу

Вместо этого реформы были остановлены самим Александром II — и тем самым левый экстремизм, желание добиться всего сразу получили дорогу. Наконец, так ли уж точно Александр II подписал бы лорис-меликовскую «конституцию», а Александр III точно не подписал бы? Весы колебались и в конце одного царствования, и в начале второго. Победили реакционеры, а не реформаторы, но не потому, что Александр III отвечал на убийство отца, а потому, что левые экстремисты исчерпали себя убийством и, не имея никакого плана реформ, перестали быть силой. В 1905 году террор имел обратные результаты: он способствовал тому, что Николай II дал «конституцию», хотя едва ли он на убийства своих министров смотрел более положительно, чем Александр III на убийство отца.

Продолжая предложенную мне Гинзбургом перед его арестом роль, я стал как бы связным между его матерью и иностранными корреспондентами, которые следили за его и Галанскова делом как за продолжением дела Даниэля и Синявского. Вернувшись из приокской деревни, я часто заходил к Людмиле Ильиничне Гинзбург; небольшого роста, несколько даже горбатая, была она очень оживлена всегда, в молодости, вероятно, напоминала белочку, а в старости американскую писательницу Лиллиан Хелман, которую Жданов ставил в пример Ахматовой; кажется, сам Гинзбург дал ей прозвище «старушка», хотя и была она не настолько стара, и не только все ее за глаза так называли, но и сама она говорила о себе: «старушку позвали в гости» — с одобрением, «старушку не позвали в гости» — с неодобрением. Две ее комнаты — одна большая, увешанная картинами, другая маленькая, заставленная книгами, — стали как бы клубом возникающего тогда Движения. Несколько раз я встречал там молодого человека, рослого, но рыхлого, с комсомольским отпечатком на добродушном лице. Людмила Ильинична уже говорила мне — значительно, — что у нее бывает внук покойного наркома иностранных дел Максима Литвинова, и я с удивлением узнал, что это и есть внук, впрочем, он действительно походил внешне на деда.

Глядя ретроспективно, можно сказать, что в оппозиционное движение вливались две струи. Во-первых, люди, с юности понимавшие природу советского режима; они, в большинстве своем, смотрели на него как на печальную неизбежность — и пытались приспособиться к нему или найдя какую-нибудь нишу, или — наиболее циничные — становясь его функционерами, но когда вдруг оказалось, что сопротивление возможно, некоторые из них стали постепенно примыкать к Движению. Во-вторых, люди, с юности верившие в конечную правоту этого режима и постепенно увидевшие разрыв между его идеалами и практикой, это порождало в них желание активно способствовать «улучшению режима» и приводило многих в Движение; одни из них оставались внутренне коммунистами — хотя из партии их исключали — и отстаивали «социализм с человеческим лицом», другие постепенно отходили от коммунистической идеологии, находя, что уже в ней самой лежит зародыш тоталитарного насилия.

Можно говорить и о двух поколениях оппозиции — мировоззренческих, а не возрастных — поколении 1956 года и поколении 1966 года.

«Поколение 56-го года» сформировалось под влиянием десталинизации, волнений в Польше, но главным образом — под влиянием венгерского восстания в октябре 1956 года. Я помню, с каким страстным нетерпением ждал я сообщений из Венгрии и как был несогласен, когда, сидя у нас, приятель отца говорил, что «как-то надо помочь венгерским коммунистам»: в советских газетах как прелюдия к вторжению появились фотографии повешенных за ноги сотрудников венгерской госбезопастности. Если бы в то время была какая-то организация, которая предложила бы мне с оружием в руках бороться с режимом, — я бы, не раздумывая, согласился. Но думаю, что такой организации не было.

«Поколение 66-го года» сформировалось под влиянием суда над Синявским и Даниэлем в 1966 году, чехословацких реформ 1967–68 годов и, наконец, советского вторжения в Чехословакию в августе 1968 года.

«Поколение 56-го года» было поколением «недоучек» — беру это слово в кавычки, поскольку это любимый эпитет советской печати по отношению к нам, но можно употребить его и без кавычек, мы действительно слишком рано обнаружили свое несогласие, чтобы нам дали закончить образование: и Галанскова, и Гинзбурга, и Буковского, и меня, и многих других по нескольку раз исключали из университетов, для некоторых исключение предшествовало аресту или следовало за ним.

«Поколение 66-го года», напротив, было поколением «истаблишмента» — вместо недоучившихся студентов пришли доктора наук, вместо поэтов, не напечатавших ни одной строчки, — члены официального Союза писателей, вместо «лиц без определенных занятий» — старые большевики, офицеры, артисты, художники. Для многих из них 1953–56 годы тоже были решающими, но они давали надежду на постепенные изменения к лучшему — и только явно наметившийся в 1956–66 годах поворот к ресталинизации усилил их внутреннее несогласие и вызвал протест.

У людей моего возраста — как тех, чье отношение к режиму определилось в конце пятидесятых годов, так и тех, чье в конце шестидесятых, — формирование характера совпало с десталинизацией, с хотя бы частичным, но освобождением, хотя и не успешной, но борьбой — и потому, видимо, дало не всегда даже сознаваемую веру в возможность борьбы и конечной победы. В 1975 году Надежда Мандельштам, вдова поэта, сказала мне: «Я слышала, вы писали, что этот режим не просуществует до 1984 года. Чепуха! Он просуществует еще тысячу лет!»

«Бедная старая женщина, — подумал я, — видно, хорошо по ней проехался за шестьдесят лет этот режим, если она поверила в его вечное существование».

Раздражение власти и против «недоучек», и против истаблишмента — помимо общих — в каждом случае имело свои причины. В отношении истаблишмента — «чего им не хватало?», ведь эти доктора и академики пользовались благами, недоступными среднему «советскому человеку». Мотивы «недоучек» были понятны властям — «озлобленность из-за собственных неудач», но — «как они посмели?! кто они такие?!». Особенно было непереносимо, когда «недоучка» становился известным: для того, чтобы стать кем-то в России, нужно получить признание «сверху», Солженицын получил такое признание — по ошибке Хрущева, но получил; но кто такой Амальрик? Как он посмел стать известным?! То, что я стал «писателем», не пройдя установленных ими для этого правил, до сих пор не дает покоя властям.

Павел Литвинов принадлежал к «поколению 66-го года» — решающим толчком для него послужил суд над Даниэлем и Синявским, «боевым крещением» — суды над Хаустовым и Буковским, и к 1968 году он стал ключевой фигурой Движения. Как преподаватель вуза и, главное, как внук своего деда, он был и шагом к включению в открытую оппозицию представителей истаблишмента. Что он внук Максима Литвинова, бесконечно повторяло и западное радио; тогда все время подчеркивалось, что такой-то — сын или внук такого-то, диссиденты, дескать, люди не «с улицы», даже меня однажды назвали «сыном известного историка», хотя мой отец, как и я, был исключен из университета. Через несколько лет «Голос Америки» начал называть «известным историком» меня самого, к крайнему неудовольствию КГБ.

Осенью 1967 года Павел был вызван в КГБ, где ему сказали, что им известно о составленном Павлом сборнике «Дело о демонстрации» — о процессах Хаустова и Буковского — и что ему «советуют» этот сборник уничтожить, в случае его хранения и тем более распространения он будет привлечен к уголовной ответственности. Это было, с точки зрения КГБ, мягким предупреждением, но оно имело неожиданный результат: Павел записал свой разговор и начал распространять. Он был опубликован за границей, и Би-Би-Си даже транслировала его театрализованную запись на СССР.

Гюзель вспоминает, как Павел впервые появился у нас ночью и, сидя за столом, мы с видом заговорщиков передавали друг другу какие-то бумажки.