— Вы наш эфенди садр-азем, Мустафа-Паша? — воскликнул кютагийский бейлербей Синан, который метил сам в верховные визири и в самом деле был преемником Мустафы. — Я думаю, вы еще спите! Смотрелись ли вы сегодня в зеркало?.. Если нет, так посмотрите хоть на свою бороду.
Мустафа-Паша невольно взглянул на бороду и изумился: не веря своему зрению, он с любопытством поднял конец ее до самых глаз, поворотил к свету, потер волосы рукавом и еще раз посмотрел на них перед окном.
— Анасыны!.. бабасыны!.. это что за известие? — протяжно произнес он, устремляя озадаченный взор в глаза присутствующим. — Что за проклятие случилось с моей бородою? Или это не моя борода?..
Среди общего хохота Осман-Паша вынул из-за пазухи бородяную гребенку с зеркальцем в черенке и, подавая ее Мустафе, сказал насмешливо:
— Может быть, вы не хорошо видите?.. Посмотритесь.
Мустафа увидел в этом стеклышке все свои черты, ужаснулся, вспыхнул, зашумел, но должен был сознаться, что по этому лицу никто не в состоянии узнать его, потому что и сам он не узнает себя. При всем том Мустафа уверял пашей, что он все-таки Мустафа-Паша, садр-азем, представитель султана, их эфенди и что они обязаны ему почтением и покорностью.
Начался новый шум. Важный Синан-Паша твердо настаивал, чтобы этого человека вывели из совета для прекращения соблазна. Пришли чауши. Мустафа хотел защищаться. Киахья-бей приказал им силою вытащить его из залы и запереть в покоях, отведенных ширван-шаху.
— Наш эфенди садр-азем, — сказал Пиале-Паша, — был совершенно прав, утверждая, что так называемый ширван-шах должен быть просто сумасшедший. Ширванцев уверял этот урод, будто он их падишах Халеф-Мирза, а нас, едва увидал, уверяет, будто он наш верховный визирь Мустафа-Паша!
Паши снова заняли свои места, и эта странная сцена доставила им столь обильный предмет для беседы, что они не заботились о причине отсутствия своего великого председателя.
— Где же садр-азем? — спросил наконец с досадою Синан-Паша. — Что он не приходит?
— Верно, еще спит, — заметил нишанджи.
— Пусть душа его отдыхает! — сказал Кылыдж-Али-Паша, приятель Мустафы. — Он вчера очень устал.
И опять у них завелся разговор о сумасшедшем ширван-шахе.
Таким образом прождали они до полудня. Тут голод и досада вывели многих из терпения. Сам Кылыдж-Али стал беспокоиться о своем друге, садр-аземе. Паши убедили киахью-бея пойти посмотреть, что делает наш эфенди и не забыл ли он, что сегодня у них совет.
Киахья-бей ушел и через несколько минут воротился с известием, что нашего эфендия нет в квартире: постельничий его говорит, будто он встал в половине пятого, оделся, помолился Аллаху и в пять часов куда-то ушел.
Послать отыскивать его было бы противно приличиям. Паши должны были возложить упование на Аллаха. Общий их ропот заставил наконец киахью-бея решиться на одну из самых мудрых мер, какие были приняты в продолжение этой кампании: он велел подать в четыре часа и до начатия совета завтрак, приготовленный визирем для пашей, который по церемониалу следовало кушать уже после заседания. Принесли кофе и трубок, и они успокоились до шести часов.
Наступал вечер. Паши не знали, ночевать ли им в зале или разъезжаться по квартирам. Один только садр-азем своей полномочною властью мог разрешить этот вопрос, и киахья-бей пошел наконец отыскивать его повсюду.
Несогласные показания слуг визиря и янычар, содержавших караулы во дворце, привели в страшное недоумение всю турецкую главную квартиру: те утверждали, будто визирь изволил отправиться в пять часов утра в собрание совета; другие — будто он ушел ночью с фонарем осматривать караулы и лагерь своего резервного корпуса и не возвращался; ферраш-баши клялся своею бородою, что сам он разбудил и одевал его; янычары клялись Аллахом великим, что сами они кланялись ему ночью, отпирая ворота. Но как бы то ни было, верховный визирь все-таки пропал. В главной квартире поднялась страшная суматоха.
К утру священный караван был готов и выступил в поле. Киахья-бей согласно приказанию садр-азема о ширван-шахе хотел уже отправить Мустафу-Пашу на поклонение в Мекку и Медину. Одна только надежда на возвращение визиря удержала его от исполнения этой меры, не терпевшей отлагательства.