Первое письмо бабушки к Прасковье Васильевне уведомляло ее, что бедная моя мать очень изменилась, и что доктора решили, что у нее аневризм в сердце. Я, конечно, встревожилась этим известием, но не очень, я думала, что аневризм что то вроде лихорадки; я стала рыться во всех лексиконах и находила только объяснение, которого я не понимала: dilatation d'une artère. Я прибегла к княгине Варваре Юрьевне Горчаковой и княжне Елене Трубецкой, они знали всю опасность, всю неумолимость этой ужасной болезни, но не хотели растолковать мне ее, а напротив, старались разогнать мои черные мысли и совершенно меня успокоили; в письмах же своих матушка никогда не упоминала о своих страданиях.
Прасковья Васильевна была добра ко мне потому, что была добра вообще ко всем, ко, не любя моей матери, она и меня не любила.
Отца я видела редко, урывками; он веселился…
Слабый характер тетки дал мне совершенную свободу, и я вполне умела ею воспользоваться; я так умудрилась, что по неделе, по две прожинала и Петровском, у княгини Горчаковой. Как мне всегда бывало тяжело уезжать из Петровского, и чем более я приближалась к Арбату, тем сильнее сжималось мое сердце и неприятная дрожь пробирала меня, когда я подъезжала к нашему дому; входя в его холодные комнаты, я как будто расставалась с жизнью, с дневным светом, и опускалась во мрак могилы.
Прасковья Васильевна гостила тогда у Марьи Васильевны, приехавшей родить в Москву. Болезнь ее была продолжительная и опасная, и тогда уже мной решительно никто не занимался, Я на свободе выдумывала и успевала под разными предлогами отпрашиваться в Петровское и к княжне Елене Трубецкой. Один раз я прогостила у княгини три недели; то-то повеселилась! Мы всякий день катались и в экипажах и на лодке, удили рыбу, ходили на скотный двор, сами снимали сливки и так вкусно завтракали в саду!
Марья Васильевна, оправившись после родов, уехала в Петербург, а мы перебрались в дом бабушки Прасковьи Михайловны, с которой жила Прасковья Васильевна со смерти своего отца. Тетка, как и прежде, мало занималась мной; я жила без горя, но и без радости; она не угнетала меня, но и нисколько не заботилась обо мне: хожу, бывало, оборванная, пока мать моя не пришлет мне белья и платьев.
Прасковья Васильевна была страстная охотница играть в карты; каждый день в первом часу уезжала она в гости, возвращалась часа в два ночи, спала до одиннадцати часов, перед отъездом зайдет к бабушке поздороваться и рассказать, что видела, с кем играла, а мне задаст урок (с ней я дошла до французских фраз, которые она сама писала мне в тетрадку), затем распрощается, с нами, да и была такова до другого дня. В молодости своей она очень много читала, у нее были два огромные шкафа с книгами; от нечего делать, я принялась читать без выбора, без сознания.
Вольтер, Руссо, Шатобриан, Мольер прошли через мои руки. Верно я очень любила процесс чтения, потому что не понимая философских умствований, я с жадностью читала от доски до доски всякую попавшуюся мне книгу. Мольера я больше всех понимала, но не умела оценить его; когда же я отыскала «Paul et Virginie», да «Mariage de Figaro»[39] я чуть с ума не сошла от радости; я плакала навзрыд над смертью Виргинии, а во всех знакомых мальчиках искала сходства с Cherubin[40]. Чтение этих двух книг объяснило мне, что есть и веселые книги, и я перевернула библиотеку вверх дном и дорылась до романов г-жи Жанлис и г-жи Радклифф. С каким замиранием сердца я изучала теорию о привидениях, — иногда мне казалось, что я их вижу, — они наводили на меня страх, но какой то приятный страх.
Из романов г-жи Жанлис более всех я пристрастилась к Адольфине; и я находила сходство между ею и мной: у нее была такая же добрая мать, как у меня, и такой же отец; очень нравились мне расспросы Адольфины: зачем бог сотворил то и то? Один раз она спросила: «зачем бог дал нам глаза?» (Она родилась в подземелья) и, спохватись, продолжала: «знаю, чтобы плакать!» В первом письмо своем к матери я вклеила эту фразу: «У меня глаза для того только, чтобы плакать о тебе!» Но мне стало совестно и я больше не заимствовала фраз из романов.
Бабушка Прасковья Михайловна была редкая старушка, просто святая женщина: и я с ней сдружилась как с ровесницей, от нее я ничего не скрывала, кроме моего чтения. В 1812 г. она ослепла; лишение зрения развило в ней до невероятия способность узнавать по голосу, какое чувство волновало говорящего с нею; ее невозможно было обмануть ни в чем. Я проводила с ней целые дни; она учила меня разным молитвам, рассказывала мне священную историю, лакомила меня, много расспрашивала о Знаменском, о прабабушке, о матери моей; с ней я пускалась в откровенности, и ее выстрадавшее восьмидесятилетнее сердце горячо сочувствовало моему грустному прошедшему. Она научила меня прощать и молиться за обидевших нас, допускала, что я могу побить матушку больше, но должна тоже любить и отца. У нее была готова молитва на всякий случай; разговор наш, сначала грустный для меня, прерываемый рыданиями, кончался всегда тем, что она успевала укротить меня, успокоить и ободрить. Словом, она одна поняла меня, и сколько раз случалось мне слышать, как она заступалась за меня! Трудно составить себе понятие о ее кротости, доброте, смирении и покорности к промыслу божию. Она утратила все: родных, богатство, здоровье, зрение, а ни у кого я не видала такой ясной и успокаивающей улыбки, как у нее. И говорила то она, кажется, только для того, чтобы утешить, наставить, заступиться и успокоить.
39
«Павел и Виргиния» — роман Бернарден-де-Сен-Пьера (1787 г.); «Женитьба Фигаро», комедия Бомарше (1784 г.).