Наши женщины по мере выздоровления стали уходить из этой больницы, куда кто ушел, я не знаю. Не помню, сколько месяцев я пролежала в этой больнице. В туалет женщины вдвоем водили меня под руки. Когда меня перестала трясти малярия, я начала набираться сил. Со мной в одной палате лежали две девушки, Нина и Галя – обе они были из Новосибирска, попали в плен под Сталинградом и немцы их привезли к нам в лагерь в Славуту. У нас были женщины и из-под Москвы, там попали в плен. Всех женщин свозили к нам в лагерь. Так вот в нашей палате осталось нас четыре человека, остальные все ушли. Нина и Галя мне говорят: «Шура, мы сегодня уходим отсюда, ты пойдешь с нами или останешься с Ольгой Титовной?». Ольга Титовна – женщина с седой головой, лет 50, она была ранена в ногу, и у нее начался остеомиелит, то есть начала гнить кость. Она день и ночь кричала: «Ой, ножечка моя!». У нее были сильные боли в ноге. Я решила идти с девочками, все-таки втроем, что будет – то всем вместе. Говорю: «Иду с вами». Нас вел неизвестно куда какой-то немец, ему было лет 70, худой, длинный. Он нам что- то говорил, мы не понимали. Привел он нас к хозяину на работу. Хозяин Нину и Галю взял, а меня нет, стал кричать «век, тод». Я не понимаю, что это значит, смотрю, моих девочек куда-то повели, а меня оставили за забором, и все время тот хозяин кричал на меня «тод». Мне это слово врезалось в уши, я – «тод». Когда я осталась одна, я очень испугалась, растерялась, что никого нет из наших, и если со мной что-то случится, никто и знать не будет, и я начала плакать. Этот старик-немец что-то говорит, я не понимаю. Он меня берет за руку и ведет куда-то, а я всю дорогу плачу. Смотрю, мы пришли на вокзал, подошел поезд, мы сели и поехали. Думала, что он везет меня в тот лагерь, где наши все, и там меня сожгут в печке. Сижу в поезде, а слезы льются, не могу успокоиться. Вспомнила мамочку и думаю, что моя мамочка не будет знать, что со мной случилось. Приехали мы на вокзал, в какой-то городочек. Привел меня немец в лагерь, где на проходной нас задержали и пригласили переводчицу. Пришла переводчица – высокая, красивая блондинка. Она у меня спросила фамилию, имя, отчество, а я у нее спросила, что такое «тод», она ответила, что «тод» – это смерть. Я решила, что меня привезли сжечь в печке, все сжалось, и произошел какой-то внутренний взрыв – я потеряла сознание.
Очнулась в какой-то маленькой больничке, опять барак из досок. Вокруг меня лежали люди и говорили по-русски. Спрашиваю: «Вы – русские?». Отвечают: «Да». Спрашиваю: «Где я, что это такое?». Отвечают: «Это лагерь, где живут русские люди и работают на заводе. А это – наша больница, здесь лежат только больные русские люди». Я немного успокоилась. У меня стали расспрашивать, кто я такая, откуда я сюда попала. Я боялась им говорить, что я – военнопленная из той группы женщин, которых отправили в концлагерь. Утром пришли на обход два врача, русская женщина-врач лет 30–35 и старик- врач-немец. Русская врач стала меня расспрашивать, как я сюда попала, почему я стриженая, почему я мертвецки желтая, бледная. Я ответила, что пострижена, потому что у меня были вши, мертвецки бледная – потому что больная тропической малярией. Она начала спрашивать, мол, откуда я знаю, что малярия тропическая. Я ответила, что это мне сказали в больнице в Зоесте, где я лежала, а сюда меня привез какой-то немец, мне стало плохо и меня положили сюда. Больные стали подсказывать, что меня принесли без сознания женщины. Не помню, сколько я пробыла в этой больнице, 1–2 месяца, но уже немного окрепла. Вот приходят на обход опять русская врач Нина Алексеевна и немец, и она мне говорит: «Вот этот врач-немец говорит, что ты уже должна работать, хватит лежать в больнице». Я ей говорю, что на завод я не пойду, я не могу там работать. Нина Алексеевна ответила, что она уже нашла мне работу и этот врач- немец согласился с ней. «Ты будешь в этой больнице работать санитаркой, будешь ухаживать за русскими больными. Ты согласна?». «Да, согласна».
«Тогда идем к санитарке Клаве, она здесь одна работает, теперь будете работать вдвоем и жить будете в одной комнате в этом же бараке, в комнате рядом с палатами».
Клаве не понравилось, что я буду с ней жить, так как я была страшная, больная и Клава не хотела заболеть, заразившись от меня. Нина Алексеевна ей объяснила, что я не больная, а просто истощенная, и ей ничто не угрожает. И так я поселилась с Клавой.
Я убирала палаты, коридор, кабинет врача, перевязочную. В манипуляционной и перевязочной работала медсестра-немка Гильда. Наши русские-советские там были в основном, русские, украинцы, женщины приходили к этой Гильде на перевязки. Раны большие, инфицированные, гнойные, по несколько дней не перевязывались, эти повязки засохшие. Нина Алексеевна говорила Гильде с чем делать повязки, и Гильда перевязывала наших женщин. Она очень брезговала, со злостью срывала засохшие повязки, аж кровь брызгала, все это делала небрежно, с презрением. Когда Гильда ушла, я попросила Нину Алексеевну, чтобы она разрешила мне развязывать женщинам раны. Гильда с ними обращается очень грубо, им очень больно, у наших женщин всегда слезы на глазах, пока она делает перевязки. Нина Алексеевна мне разрешила. Пока Гильда придет, я снимаю женщинам повязки, а Гильда потом перевязывает. Я разводила марганцовку, отмачивала раны, затем легонечко снимала повязку. Нина Алексеевна спрашивала меня, откуда я знаю, что раны нужно отмачивать, да еще и марганцовкой? Я отвечала, что у меня были раны, и мне так делали. Я боялась говорить Нине Алексеевне, что я – медработник, боялась, чтоб меня не отправили в тот лагерь, где людей сжигают в печке. Как угодно умереть, только не жариться в печке.