Недавно я проснулся с чувством вымаранности (бывают такие пробуждения). Стал подбирать слова, способные выжечь муть. Ничего не действовало, сердце не откликалось. Прикладывал вслепую одну фразу к другой, и вдруг вышло сочетание, от которого я вздрогнул. Пошел ток. Я продолжал твердить свою мантру и встал совершенно бодрым. Потом подумал, что у меня получилось: «Я истина и воскресение и жизнь вечная. Мы умрем за тебя». Первая фраза из Евангелия, но там дальше: верующий в меня, если и умрет, оживет; а у меня несколько измененная строка из стихотворения, раз навсегда потрясшего меня при первой встрече с Зиной Миркиной:
Вторую фразу можно было бесконечно варьировать. Например: мы тлен, мы прах, мы смерть. Или: мы страдание, смерть, ничто. Мы заброшенность, страх, страдание, смерть… Некоторые варианты получались совершенно буддийские, только на мы переносилось все то, что обычно говорилось про я. От этого я передвигалось в глубину, на уровень «не ставшего, не сотворенного», принимало характер индуистского атмана, который можно целую жизнь открывать в себе, а когда откроешь, то оказывается, что это Брахман. Т. е. я в глубине нас оказывается заливом океанского Я. Можно сформулировать мою мантру в терминах Шанкары: волна тождественна океану, но океан не тождествен волне. Волна исчезает, океан вечен. Я как волна исчезну, я как океан не рожден и не умру…
Однако первую фразу мне не хотелось менять. Наверное потому, что язык Евангелия вызывал во мне больше откликов. Что за этим стоит? То, что наша душа — христианка? Или то, что я вырос в России, а не в Индии или Японии, и больше читал Достоевского, чем Тагора? Не знаю. Но мне легче почувствовать глубину бытия, если она хотя бы отчасти выражена как личность, как Я:
Смысл моей мантры (так же как смысл стихотворения Зины) ни в какое вероисповедание не укладывался. Но он давал мгновенный взгляд в глубину, из которой росли они все. То, что мы обычно считаем своим я, — только узелок мы. В нем связаны ниточки наследственности, впечатлений детства, юности, любви, страха, следы прочитанных книг… Время завязывает узлы, и время развязывает их. Началось в прошлом, исчезнет в будущем. Ничего этого нет в вечности. Если узелок времени и есть я, то я — иллюзия. Если это самость, то самость — препятствие, которое должно быть разрушено в поисках вечного. Но за будничным, временным что-то есть. Что-то «не ставшее, не рожденное, не сотворенное», как сказал Будда. И чтобы прийти к этому «не ставшему, не рожденному», действительно надо разрушить или, по крайней мере, расшатать, сделать не сплошным, сделать прозрачным все ставшее, рожденное, сотворенное. Смотреть на него, как на хворост, сгорающий в огне смерти. И тогда за этим огнем, за смертью начинает мерцать что-то, на что откликается мое сердце, что-то глубинное мое — и бесконечно большее, чем я.
Глубинное Я можно никак не называть, можно называть атманом, self (т. е. буквально самость — но смысле, прямо противоположном христианскому пониманию самости) … Слова здесь вообще путают, сбивают с толку. Слова — слепки предметов и действий, обособленных друг от друга, а здесь что-то единое, текучее, и можно совершенно противоположные вещи называть одним словом. Я выбрал для поверхностного уровня мы, а для глубинного Я. Можно для поверхностного выбрать я, а для глубинного Ты (так у М. Бубера, у Екатерины Сиенской: я та, которой нет, Ты тот, который есть); или для поверхностного избрать я, а для глубинного — пустоту или другое негативное слово. Все такие различия — на уровне слов. Но споры между религиями ведут люди, которые не могут обойтись без привычных слов и приходят в ужас, когда их слова отбрасывают или употребляют неожиданным образом. Я это понимаю, потому что для молитвы или медитации нужны слова, трогающие сердце, а не отвлеченные термины, относительно которых можно договориться на конгрессе. И у меня есть свои предпочтения. Но они не глухие. Я способен понять и почувствовать разные святые слова, и в каждую минуту ищу то слово, на которое в эту минуту откликается сердце, не придавая слишком большого значения никаким словам…