Выбрать главу

Это все я мог понять. Непонятно было другое. Я знаю, конечно, что есть люди, способные отомстить через 10, через 20 лет. Об этом писали романтики, и я их читал. Но внутренне я этого не понимаю. Я не способен был бы сейчас написать «Цену отречения» или «Акафист пошлости». Или «Квадрильон» — после октября 1964 года. Если можно отложить ответ на 5, на 10 и даже на 35 лет, зачем вообще горячиться? Довлеет дневи злоба… В рот набилась пыль, и я ее сплюнул. Сплюнул впечатление от встреч Никиты Сергеевича с писателями и художниками, от радиопроповеди Дудко, от его журнала. И потом снова смотрел на дерево и был счастлив. И в покое отделал и смягчил то, что в гневе легло на бумагу. Иное дело — Александр Исаевич. Это человек великого гнева, и гнев — его постоянная стихия. Святой гнев — в «Архипелаге». Но может ли гнев долго оставаться святым?

Есть замечательная статья протоиерея Князева о пророках. Оказывается, древние израильтяне никак не могли выработать критерия — как отличить истинного пророка от ложного. И Князев, перебрав тексты, оставляет вопрос открытым. Я думаю, что само пророческое вдохновение не допускает простого ответа. Святой гнев против отступников, обличение зла, обличение неправды… Это прекрасно; но гнев — смертный грех, и безопасно пробыть в этом состоянии нельзя. Каждый раз, когда мы гневаемся, мы грешим. Это одно из неразрешимых нравственных противоречий. Нельзя не гневаться на мерзость и нельзя гневаться. Каждый выходит из этого, как умеет, с большим или меньшим ущербом для своей бессмертной души. Кажется, Исайя ближе других к равновесию между энергией борьбы и внутренней тишиной. Но если истинный пророк Исайя, то кто такой Эзра? С его яростной проповедью религиозного обособления?

Кто такой Мохаммед? В Мекке — да, в Мекке он истинный пророк. А в Медине? Став коварным властителем? Истребляя союзные роды, на плечах которых он пришел к власти, за то, что кое-кто там иногда посмеивался над его малограмотностью?

Что-то подобное есть и в Солженицыне. Его величие и его отталкивающие черты коренятся в одном и том же: в гневе. Создавая «Архипелаг», Александр Исаевич привык к гневу и полюбил себя в гневе: и всякий гнев стал казаться ему святым. Любая стрела, задевшая пророка. кажется направленной прямо в Аллаха — или, если говорить без метафор, — в народ и в Россию. Автору неудобно слишком выходить из себя и надо соблюдать правила спора. Но если счесть, что оскорблен народ, Россия… Тогда происходит не дуэль с оскорбителем, а нечто вроде колесования и четвертования государственного изменника.

Споря с Солженицыным, я никогда не хотел его уничтожить. Я прямо чувствую необходимость в нем. Особенно в те два десятилетия, когда был изъят и еще не воскрес роман Гроссмана «Жизнь и судьба». Солженицын один был тогда целым направлением.

Но Солженицын-полемист… Каждая его строка пахнет костром. Нет истины, кроме истины, и он пророк ее! Сама идея о возможности корректного спора — безнравственный и преступный плюрализм. Нужно не ограничение идеи (развитой противником слишком прямолинейно), а совершенное истребление оппозиции. Противника надо ошельмовать, заклеймить, высмеять…

Как было отвечать на это? И стоило ли вообще обличать автора «Архипелага»? Не поступиться ли своей обидой ради его великой исторической миссии? Не окажусь ЛИ я, начав полемику, на совете нечестивых? Но было что-то внеличное, толкавшее на спор. Сама энергия стиля Солженицына будила во мне ответный порыв. Можно не отвечать Доре Штурман или Никите Струве, нельзя не отвечать Солженицыну. Каждое его слово принадлежит истории. Было бы трусостью, боязнью чужого мнения отказаться от ответа историческому величию. Тут невозможен выигрыш, но есть свое достоинство, и оно влечет меня. Я вспоминал слова Паскаля: человек слаб, как тростник; любой порыв ветра может его сломить; но этот гростник мыслит, и даже если вся вселенная обрушится на него, она не сможет этого отнять.