Оставались какие-то сомнения, но их перечеркнуло солженицынское «Раскаяние». Статья возмутила больше, чем «Образованщина». И не только меня. Значит, не в обиде дело (я не был там лично задет). Полемика с Солженицыным стала внутренним требованием моей жизни.
Первый опыт ответа оказался неудачей. Слишком еще много было личной обиды. Я пытался разобрать каждую передержку и восстановить то, что действительно было сказано. В иных случаях приходилось цитировать страницы по две; пока не прочтешь всего — слово неясно, и точечное мышление, «секущее» отдельные фразы, постоянно меня искажает, даже без преднамеренной (и злонамеренной) полемической установки. Передержек много, и опровержение заняло не то 80, не то 100 страниц. И весь этот труд впустую. Друзья в один голос сказали, что вышло скучно. Читаешь — и голова начинает болеть.
Пришлось примириться с тем, что полемические искажения не удастся опровергнуть. Можно разработать типологию полемических приемов Солженицына, наподобие «Искусства спорить» Шопенгауэра, с примерами из «Образованщины». Но спокойно разбирать, как меня выворачивают наизнанку, было еще не по силам. И «Сон о справедливом возмездии» начинается с заявления, что я не созрел для этой задачи и откладываю ее на будущее (к сожалению, Синявский, сокращая текст, выкинул это — и еще кое-что важное).
Остыв, я понял, что ничего другого просто не остается. Не имеет смысла доказывать, что ты не верблюд; буду вести себя как неверблюд, то есть как человек, которого занимает сама истина, а не то, что люди о нем подумают. Несколько месяцев я не видел неба над головой — только получал и возвращал удары. Потом все это кончилось. Я нашел главное: правильный тон ответа. Тон спокойного диалога, спокойного разбора вопросов, которые Солженицын поставил. Не обращая внимания на грубости. Пусть он говорит мне, как Брабанцио: «Мерзавец!» Я отвечу, как Яго: «А вы, синьор, — сенатор». И без всякого коварства отвечу: стиль полемики мне важнее, чем ее предмет (эта мысль уже начала во мне набухать). Я не доказывал, что Солженицын выхватывает обрывки мыслей, из которых можно слепить, что угодно, а цитировал его, как следует; так, как я хотел, чтобы цитировали меня самого. Пусть читатель сам сравнит.
В конце концов, текст стал таким, что я решился показать его соседу, страстному поклоннику Солженицына и внуку нижегородского помещика, очевидца подвигов латышских стрелков в 1918 году. Покойный Эрик Р. отметил несколько мест, показавшихся ему несправедливыми и оскорбительными. В частности, Эрик не допускал слова «передержка». Что бы ни делал Солженицын, великий человек, в глазах своих поклонников, не передергивал. Совершенно как Мохаммед в глазах мусульман. Было большим искусом для нас обоих вытерпеть точку зрения другого. Но кое-как удалось справиться с этим и не поссориться. В конце концов, я почти со всеми требованиями согласился и еще раз отредактировал рукопись.
То, что получилось, кажется мне теперь несколько растянутым; сегодня я бы сократил историко-социологические заметки и аналогии со странами Востока. Но если вообще оправдан состязательный процесс, оправдана и моя попытка взглянуть на злодеев, которых испепеляет пророк, глазами адвоката. А образ Солженицына, на последних страницах, — серьезная попытка понять великий характер. Подробный разбор конфликта Сани со Штительманом и другими я снял, чтобы не вступать в спор о фактах, которые знаю из вторых рук. Но образ обиженного мальчика все время стоял у меня перед глазами. Он раненый мальчик, и я раненый мальчик. Почему мы должны столкнуться? Почему мы не могли понять друг друга? Я ведь пытался. Я ведь писал ему…
Но писал слишком горячо, в начинавшемся полемическом захвате. Я хотел взаимного понимания — а мой тон мог оскорбить. Так считала Зина, и, наверное, она была права (я искал текст в архивах КГБ, но мне ответили, что он уничтожен).
Зина тогда попыталась уравновесить недостатки моего письма и написала сама. И прежде всего — о заслугах Солженицына (заслугам было посвящено очень много места); только после подробного анализа духовного величия известных нам текстов были высказаны критические замечания — в самом мягком, кротком тоне. Что же вышло? Солженицын признал все свои заслуги, а критических замечаний просто не заметил. И закончил моралью: как можно договориться в обществе, где лаже из одной семьи приходят такие разные письма?