Бывает, что яйца учат курицу, и выход трех номеров „Синтаксиса“ меня чему-то научил: ждать совпадения исторического мига с каким-то мигом в развитии личности. А пока „завязать“, сидеть тихо, присматриваться и думать. Я продолжал ходить в гости к Людмиле Ильиничне, узнавал, как идет следствие, при случае давал неумелые советы (те, кто их выслушивал, еще меньше моего понимали); сходил и на Лубянку, когда меня туда вызвали, и хвалил творческую инициативу Гинзбурга в отборе поэтических талантов (за этот отзыв меня лишили допуска к спецхрану), — но ни к чему больше не тянуло.
Чтобы стать деятелем, мне всегда не хватало завороженности одной какой-то идеей. Слишком захватывал процесс рождения новых идей, и каждая попытка активности оказывалась действием для понимания (а не пониманием для действия). У деятеля свой особый, деятельный ум — вроде прожектора, направленного в одну точку: создать паровую машину, открыть путь в Индию, захватить власть. Следующего вопроса: зачем? — деятель себе не ставит, то есть не ставит его всерьез, так, как поставил бы его мыслитель. Деятелю достаточно отговорки: для счастья человечества, для блага родины… Дальше ставится точка. А для меня точка немедленно становится запятой, за которой 5000 как, 7000 что и 100 000 почему, И пауза между двумя порывами деятельности разрастается, наполняется самостоятельным смыслом, и подлинным моим делом становится новая рукопись.
После ареста Алика я мог бы себе найти другое поприще. Например, толкаться на площади Маяковского, прислушиваться к спорам, участвовать в них… Почему мне этого не захотелось?
Позже, когда начались молчаливые манифестации у памятника Пушкину, я объяснял свое нежелание участвовать тактически: рано нам бороться за улицу. Начинать надо с аудитории. Однако за этим рациональным доводом стоило непосредственное чувство. В аудитории я чувствовал себя сильным, на площади — слабым. Площадь — это народ. А с народом я был одно только во время войны. Тогда я мог звать за собой любую группу солдат. Во мне был разум войны: не медлить под огнем, вперед! Но потом между интеллигенцией и народом легла пропасть. Работая в школе, я медленно наводил мосты, передавая ребятам что-то из традиции русской литературы. Но как это сделать на площади с первыми попавшимися?
Я мог бы разок сходить, послушать и уйти — как в толпу у Мавзолея, когда выносили Сталина. Ничего не возразив грузину, твердившему как попугай: „Если бы не Сталин, то победил бы кто? Троцкий!..“ Но не получилось и такое созерцательное присутствие.
Примерно в ноябре 61-го мне позвонили на работу: зайдите, мол, такого-то в гостиницу „Урал“. „Урал“?» — переспросил я. Не повторяйте, сказал неизвестный джентльмен. Да, в гостиницу, в номер такой-то. Я мог бы и не пойти. Это ведь не официальный вызов, не повестка. Но было любопытно: что они обо мне знают? Стоит ли где-то под потолком аппарат для прослушивания?
Разговор вышел из рук вон нелепым. Джентльмен (немолодой, обрюзгший, из старых сталинских кадров) привык только к двум формам беседы: с информатором или с подследственным; он не нашел ничего остроумнее. как спросить меня для начала: «Что вы можете рассказать о настроениях молодежи, в особенности еврейской молодежи?» Я с удивлением уставился на него и ответил, что ничего (за кого он меня принимает?). Потоптавшись вокруг да около, подполковник (или кто он там был?) наконец прямо спросил, бываю ли я на площади Маяковского. Нет, мол. А почему? Там очень интересно… Я подумал: если вам надо, чтобы я туда пошел, то мне этого заведомо не надо, и ответил: «Жена у меня больная, некогда мне ходить на площадь. Я недавно женился».
— На Вале? — лукаво спросил собеседник. Ради этого я и пришел. Ни черта они не подслушивают. Даже не знают, на ком я женат. Валя была сотрудница, избравшая меня своим конфидентом (у нее был роман с иностранцем, ее вызывали, я провожал ее на Кузнецкий мост).