В моем внутреннем опыте нет всемогущего дьявола, укоренившегося в каждой клетке моей плоти. Есть происки бесенят, подсовывающих «двойные мысли» (как их назвал Достоевский). Но если видишь природу сорняка, выросшего в твоем сознании, и не смешиваешь его с пшеницей, то можно собирать урожай, отбрасывая плевелы. Наконец, время от времени выдернешь несколько кустиков бурьяна… Это, конечно, личный опыт, и ничего больше, безо всякой претензии на общий закон, но думаю, что опыт Фиваиды — тоже, в известной мере, личный (или исторически окрашенный). Есть эпохи и есть души, в которых сорняки разрастаются до крайности и все губят; в таких случаях, видимо, нужны какие-то сильнодействующие гербициды. Но не всем это нужно. И каждый разумный человек вправе искать способ возделывать душу, подходящий для него самого, не закрываясь ни от какого опыта: античного и средневекового, западного и восточного.
Одна из величайших проблем узнавания — чувство своего личного духовного пути. То, что истинно для меня, ложно для другого. Един только дух света, а облики его — как облака, подхваченные ветром, и никто, кроме меня, — и только в этот миг — не знает, каким я сейчас открою его в своем сердце. И Бог преходит, — сказал Экхарт. Вчерашние облики Бога должны умереть, чтобы открыть Бога-младенца, лежащего в яслях. Рильке писал про Орфея:
Он должен умирать, чтоб мы узнать могли Его во всем. Пусть страшно при разлуке. Но в час, когда напев дошел, — певец вдали. Мы музыкой полны, но рядом нет Орфея. Коснувшись струн, от струн отходят руки. Он верен лире, расставаясь с нею.Христианство увидело страдание Бога в самой сердцевине космоса. Муки Озириса блекнут перед распятием, перед судорогами на кресте Второй Ипостаси, единосущной Отцу и от века пребывавшей в недрах Отчих. После Голгофы трудно созерцать мир как лиру, радостную игру божества. Мартин Бубер, живший в христианском мире, сказал: мир — не игра Бога, а судьба Бога. И все же на какой-то глубине — игра. Вглядываясь в образ Троицы, Экхарт увидел — сквозь крестные муки — веселие Духа: «Игра идет в природе Отца. Зрелище и зрители суть одно».
Мне хочется соединить то, что Бубер разделил: еврейское чувство высокой боли и индийское чувство высокой радости. И судьба Бога, и игра. Но не просто игра, не просто вечная радость, а вечный катарсис, очищение страстей состраданием и страхом. Бог, истерзанный двухвостой плетью (железные шарики на концах разрывали плоть), падает под тяжестью перекладины креста, разбивает себе нос и не в силах стереть с него кровь и грязь. Бог корчится, то распрямляясь, чтобы вздохнуть, то снова обвисая, не в силах вынести боль в пробитых ногах, и снова задыхаясь. Бог умирает с воплем: «Отче, Отче, зачем Ты оставил меня?» — а толпа улюлюкает и хохочет. Но Бог, в своей божественной природе, все это выносит и воскресает и снова ликует в вечном творческом порыве. Пуруша (чистый дух) приносит самого себя в жертву, чтобы создать мир, — и возникает мир, потрясающе прекрасный, и человек достигает чистоты духа и сознает себя каплей, неотделимой от океана. Я не вижу непреодолимой пропасти между этими двумя видениями. Только разные акценты: на божественной радости и на страдании. Оба истинны. Но еще глубже единство: радость-страдание.
В еврейской судьбе страдание так невыносимо, что возникает призрак окончательного решения, окончательной победы добра — раз и навсегда. Нужен мессия, нужен конец света, а потом — новое небо. Мне хочется освободиться от этой захваченности. Из нее вырос образ тысячелетнего царства, и идея окончательного решения, созданная евреями, обернулась против них же самих. Ради окончательного искоренения зла шесть миллионов были принесены в жертву. А если прибавить жертвы других попыток окончательного решения (от истребления альбигойцев до ликвидации кулачества как класса) — итог выходит еще более страшным. Довольно, по крайней мере, с меня. Я не хочу окончательного решения. Упразднить зло — значит упразднить пространство и время, в которых страдание и смерть заложены изначально. Это, слава Богу, от реформаторов не зависит. Но хватит и того зла, которое они способны внести в мир, пытаясь его исправить.
Конец света внутри нас (небо для меня рухнуло, когда умерла Ира). И внутри нас воздвигается небесный Иерусалим (или небесный Кремль Даниила Андреева). Космос не может стать совершеннее. Подрезанные садовником куртины ничуть не красивее свободно растущих кустов и деревьев. Природу можно сделать удобнее для человеческого тела, превратить лес в парк, поставить там скамейки, но первозданная дикость больше говорит душе. И все, что только можно сделать в обществе, — выход из противоречий, ставших невыносимыми, к новым противоречиям. Слава Богу, если общество не становится неодолимой помехой для личного духовного роста.