Выбрать главу

Месяц пролетел, как день. Мне довольно было видеть Ирочку, говорить с ней — и на моем небе вставало солнце. Впрочем, к ней все хорошо относились. Когда она мыла цех, сапожники переставали материться (при Шурке матерились вдвойне; она им отвечала тем же).

Потом выздоровела Айно. Меня попросили напомнить начальнику, что пора ее вернуть. Я не напоминал (подумаешь, специальность — пол мыть. Покантовалась Айно, пусть теперь покантуется Ирочка). Но эстонцы держатся друг за друга; один из эстонцев был у нас пекарем; видимо, он сказал начальнику то, что нужно было, да еще с намеком, что я саботирую, потому что влюблен (я об этом не говорил, но со стороны виднее).

В один несчастный для меня вечер начальник вбежал в контору и отрывисто потребовал написать то, что в таких случаях писалось. Я написал, он подписал. Мы грустно простились с Ирочкой; назавтра ей надо было идти на общие.

И только в жилой зоне меня охватил порыв отчаяния? и любви. Зачем я не отрубил себе руку, писавшую эту глупую бумагу? Или не убил начальника? Я, мужчина, остаюсь в конторе, а ей завтра тянуть какую-нибудь волокушу (это случалось не очень часто, работа на женском лагпункте была обыкновенная сельская, как в колхозе, но воображение рисовало самое мрачное). Ночью, обливаясь слезами, я написал свое первое письмо, и утром передал его Айно. Еще несколько месяцев тому назад один из моих друзей Женя Федоров завел переписку с заочницей и попросил меня обеспечить тайну переписки (случайные почтальоны, вроде возчиц, были слишком любопытны). Я развернул списочный состав с установочными данными женской бригады: статья, срок, конец срока. У Айно оказалась подходящая статья: 58–12, недоносительство. С этих пор она передавала письма Жениной заочнице, польке, родившейся во Львове и осужденной по статье 58-1 (измена советской родине) за участие в варшавском восстании против немцев. Теперь Айно передавала мои письма Ирочке.

На другой день пришел ответ. Я заперся в уборной и прочел его. Ирочка была тронута и успокаивала меня: ей не так уже плохо. Я тут же передал новое письмо, еще более горячее. Переписка длилась несколько месяцев. Ирочка была совершенно честна: она признавалась, что письма ее захватывают, но никакой любви она не чувствует. Меня это не останавливало. Любовь переплелась с сочувствием, состраданием — смесь, которая и после вызывала во мне взрывы. Ночами я не раз просыпался и плакал.

Между тем, началось дело врачей. Мне оно принесло подарок: сочувственное письмо от Ирочки и какой-то ее подруги (кажется, Веры Ивановны, женщины немного постарше, сидевшей за то, что во время войны мыла тарелки в немецкой столовой). Приятель мой, повторник, с тревогой ждал волны лагерных расстрелов и весь сжался в комок. Случилось только одно: уже после смерти Сталина, с провинциальным опозданием, я был снят с работы нормировщика (имевшего право входа в кондитерский цех — видимо, из опасения, как бы не были отравлены сдобные булочки для вольняшек). Тем лучше: перестала мучить совесть, что я сижу в конторе. На вахте за моей спиной заводились разговоры, как будут вешать жидов. Мне было наплевать. И на амнистию, объявленную 28 марта, тоже плевать. Что с того, если я выйду на волю? Все друзья и сама Ирочка останутся здесь. Вышли впрочем две подруги ее, Вера Ивановна и еще одна, с которой у меня завелась учебная переписка на английском языке (я получал свои письма назад с исправлением ошибок. Статья у бедняжки была 7-35, социально опасный элемент. Она имела глупость родиться в Америке).

Наконец случилось настоящее событие: 4 апреля, отмена дела врачей. Рыдала Шура Богданова, вольняшка-бухгалтер, простая добрая женщина: кому ей теперь верить? Через несколько дней начальник подсобных затребовал моего возвращения на площадку в качестве инструктора — учить нового нормировщика, Рокотова (севшего как сын врага народа, в лагере заблатнившегося и расстрелянного впоследствии Хрущевым за крупные валютные операции). Рокотов принял дела, как раньше я, без всякого объяснения; но я разобрался, а он все запутал. Вернувшись в контору на белом коне, я первым делом попросил вывести на площадку Ирочку. Обошлось даже без взятки. На другой день Ирочку вывели и спрятали в столярке. Я снова увидел ее русый хвостик. Начальник, кажется, знал об этом нарушении, но смотрел сквозь пальцы. Еще несколько дней и я вышел на волю. Сразу же, оставив чемодан на станции Ерцево, пошел в сторону ОЛП-15. Ирочка работала на парниках. Увидев ее, я ошалел и просто вошел в оцепенение. Даже не позаботился найти место посуше — через канаву, полную водой. Часовые на вышках щелкнули затворами (могли бы и выстрелить; я не совсем сошел с ума: риск был невелик). Потом подошел начальник конвоя и стал меня отчитывать. В ответ я предлагал ему 50 рублей (тогдашними деньгами, после девальвации 5 рублей). Такса за свидание зэка с зэчкой была 25 (пол-литра с закуской). Я предлагал вдвое (литр с закуской). Он покобенился и взял.