Сидоров не видел ничего ужасного в том, что оказался на одном уровне с крестьянами, среди которых жил и до войны. Он говорил о своей судьбе спокойно, без обиды. Не он один терпел установленный порядок. Вообще ему некогда было думать о себе, он думал о других. Есть в России небольшое меньшинство, которое как бы нарочно создано, чтобы уравновесить безответственность большинства. В обычной жизни, когда начальство всем распоряжается, это меньшинство почти незаметно и не бросается в глаза. Но в обстановке хаоса и развала Сидоровы вдруг выступают вперед. Не на самое первое место: для этого им не хватает честолюбия. Но на очень важное. Можно было выиграть войну без любого маршала и генерала, но нельзя — без Сидоровых. Войну решили согласие солдат на смерть, когда не было ни авиации, ни танков, ни общего плана, ни связи, и способность Сидоровых организовать сопротивление, оборонять свою высотку, превратить в крепость обыкновенный жилой дом в центре Сталинграда и дать командованию время собрать силы для контрудара.
В черновике у меня была фраза: чем-то мне напомнил Сидорова генерал Григоренко. Потом я вычеркнул ее: не мог понять, чем. Потом понял: неосознанной силой характера и способностью создать свой собственный стиль. Общий стиль войны не был сидоровским, не был григоренковским — скорее, сталинским. Но Сидоровы и Григоренко тоже были, и кто сочтет — какую роль в обороне Одессы, Севастополя, Сталинграда сыграли Сидоровы, не представленные ни к какой награде?
К вечеру стрелковая цепь прошла деревню, подожженную нашей артиллерией, и залегла в поле. Командный пункт роты и резерв (один станковый пулемет) расположились на пасеке. Дым отогнал пчел, и мы досыта ели сотовый мед. Хозяин иногда выглядывал из погреба, но помалкивал. Вдруг сзади затрещала автоматная очередь, потом еще одна. Били откуда-то с чердаков: я предложил оттянуть взвод назад и прочесать деревню. Сидоров возразил: «Там два-три штрафника, оставленные, чтобы задержать нас до темноты; ночью они сами убегут». Необходимости ловить автоматчиков действительно не было. Наступление к вечеру приостановилось. А стоять на месте штрафники не мешали. Стреляли, кажется, сознательно поверх голов (одна очередь просвистела у меня над пилоткой, даже волосы пошевелила). Видимо, чтобы не разозлить и не заставить искать себя. Сидоров был прав: ночью они убежали.
Мы съели курицу, сваренную в котелке седым ординарцем (я думаю, Сидоров выбрал старика, чтобы облегчить ему службу), — и легли спать. «Максим» был повернут в сторону деревни (Сидоров снисходительно одобрил эту мою стратегическую затею). Пулеметчиков строго предупредили спать по очереди, выставили часового и легли. Как сладко я спал на снопе соломы, с расстегнутой кобурой и рукой, сползшей с рукоятки нагана! Никогда не спалось так хорошо в штабе батальона, там все время прислушиваешься к выстрелам: ночная атака? Разведка боем? А здесь передний край, за спиной автоматчики — и никакого страха. Больше того, одна из самых счастливых ночей в жизни.
Так иногда чувствовал себя человек в тюрьме, в лагере. Уже посадили. Уже дали срок. И вдруг наступило чувство внутренней свободы.
Странная вещь страх! В теплушке, на Савеловском вокзале, я тосковал и учил наизусть Блока:
Похоронят, зароют глубоко. Бедный холмик травой порастет…А в первом бою наплыв восторга смыл страх. Навстречу везли в дровнях тяжелораненых, большие пятна крови расплывались по марле. Екало сердце, но сознание, что это настоящий бой, совершенно переполняло меня и не оставляло места ни для чего другого. Мне было 23 года, я успел написать несколько статей и прочесть два курса лекций в Тульском пединституте, но чувствовал сражение, как Петя Ростов.
Пока мы разворачивались в цепь, наступила ночь. В белых маскировочных костюмах мои товарищи двигались, как призраки, тускло освещенные луной. В 30 шагах человек исчезал. Поле казалось пустынным, а трассирующие пули — роем светляков, перенесенных волшебником из лета в зиму. Никакого страха. Только восторг перед красотой.
Я остался на лыжах; остальные их побросали, чтобы хоть половина тела оказалась ниже уровня этих красивых струек. Лыжник, сравнительно с человеком, утопающим в снегу, — почти птица. Радость полета носила меня по полю взад и вперед. Потом нашлось дело. Из трех ручных пулеметов два отказали: замерзла густая смазка. Действовал один — у мордвина Пурнашкина, кадрового солдата из небольшого пополнения, полученного незадолго до отправки нашей ополченской дивизии на фронт. Я разыскивал заевшие пулеметы, отбирал диски и отвозил их Пурнашкину. Пулеметчик Чаянов, хрупкий студент в очках, уверял меня, что его Дегтярев не стреляет просто потому, что нет упора. Явная чушь! Но я предложил: стреляй с меня! Чаянов поставил мне на бок или на спину ножки Дегтярева; замерзшая смазка от этого, конечно, не оттаяла, диски пришлось отдать. В конце концов, сложилась, как потом это назвали, инициативная группа: Пурнашкин со своим вторым номером, я и еще два ополченца. Один тоже в очках, по фамилии Френкель. Другого не помню. Безо всякой команды мы двигались, постреливая, вперед. Остальные плелись метрах в 200 позади, вместе с командиром, младшим лейтенантом со странной фамилией Ребенок.