Во время одной из лёжек я предложил Пурнашкину съесть НЗ; мы со вкусом погрызли ледяной кирпичик гречневой каши. Потом еще продвинулись вперед и наконец заметили, из-под какой елочки по нас стреляют. Недалеко, метрах в 70 или 100. Тут мы все пятеро начали палить в эту елочку, насколько можно прицелиться в лунную ночь. Автоматчик вскочил и побежал, мы в него не попали. Я снова встал на лыжи (стрелял лежа), но его и след простыл. От елочки шла хорошо утоптанная дорожка.
Пока мы обходили деревню справа, другие роты вошли в нее. Потоптавшись (один из взводов забрался в лес — но вскоре отступил), мы тоже свернули в деревню и повалились спать на снегу. Часа через два вскочили, стуча зубами, и погрелись у догоравшей избы. Наш взвод потерял только двух человек. Тот, что забрался в лес, — побольше (финны, помогавшие окруженной 16-й армии, стреляли с деревьев, но все равно немного для наступательного боя). Зато днем началось…
Около соседней деревни немцы зашевелились. Готовилась контратака. Но снегу — по пояс. Можно было спокойно подумать, сколько нужно для отражения контратаки, разместить цепь по околице, а остальных спрятать. Вместо этого все девять рот, безо всякого порядка, скорей, скорей, вытолкнули на снег перед деревней. За каждым солдатом на переднем крае, способным стрелять, лежало еще десять. Рядом со мной — белозубый парень из другого батальона (они были иначе одеты: не в маскировочные костюмы, а в халаты). Неуправляемая куча, годная только для одного: быть живой мишенью. И заработала мясорубка, словно кто-то усердно, без передышки, вертел ручку…
Сперва — 16 пикирующих бомбардировщиков «Юнкерс-87». Я их несколько раз пересчитал. Последний раз — уже вывезенный из Павловки на саночках с собакой в упряжи и лежа на спине в соседней деревне Сидоровке, метрах в ста от батареи. Все 16 сбросили бомбы точно над моей головой. Черные, тускло блестящие в ярком синем небе, они начинали свою смертельную траекторию и рушились в расположении батареи. А сосны вздрагивали и роняли на глаза засохшую хвою, и две девушки-санитарки, пытавшиеся перевязать меня, прижимались к земле.
Я был мишенью, обладавшей сознанием и эстетической восприимчивостью; и не могу не сказать, что это было красиво. Особенно последний тур, который я созерцал совершенно пассивно и незаинтересованно (шоковое состояние не давало возможности не только слезть с санок, но даже пошевелиться). Немцы действовали, как на полигоне, в строгом порядке. Кружение их напоминало танец, в котором то одна, то другая балерина по очереди выходила из хоровода и вертелась на одной ножке, дожидаясь аплодисментов (вместо хлопков — взрыв бомб; и вместо музыки — вой самолета, вошедшего в пике. Я много раз видел это и позже, и каждый раз впечатление было свежим и ярким, как от Шекспира).
Покружившись, самолеты улетали заправиться.
Тогда начинали минометы, без передышки, потом опять «юнкерсы». Потом опять минометы. И опять юнкерсы…
Снег не защищал от осколков, мерзлую землю лопатки не брали. Я думал: это наверное по неопытности наших командиров, другие не так воюют (увы, в госпитале раненые солдаты в один голос говорили: не война, а одно убийство. А наша третья московская стала гвардейской. Стало быть, другие воевали еще хуже).
Было томительно ясно, что так нельзя, что это абсурд. Солдатская пословица — не война, а одно убийство — именно это и высказала. Но я давил в себе чувство тоски и выдержал несколько туров. Наконец, хлопнуло по заду, как бы палкой. Зубы соседа застыли в улыбке, с которой он дергал замерзший затвор. Осколок, наверное, попал в сердце. Крови (сквозь шинель и телогрейку) не видно было.
Я встал и пошел на перевязку. Мины продолжали падать. Знакомый студент Миримский крикнул мне: ложись, но я не хотел ползти. Шел во весь рост и запоминал: весь снег — в больших розовых пятнах (следы прямых попаданий). Кровь, растекаясь по снегу, становилась не красной, а розовой.
На медпункте залепили царапину и предложили эвакуироваться; я отказался: еще могу стрелять. Пока что принялся за котелок с кашей (утром нас не успели накормить). Мой напарник по котелку был ранен в челюсть и ел с трудом. Я из вежливости не торопился, но большая часть каши с мясом явно доставалась мне. Между тем юнкерсы принялись за деревню. В Москве я не прятался при бомбежках и здесь решил не прятаться. Рвались бомбы, а мы ели кашу. Вдруг раздался ужасный грохот, одна из потолочных балок рухнула, голову моего напарника сразу залило кровью, он дико закричал; а меня стукнуло по обеим рукам и по ноге. И вот теперь навалился страх. Показалось, что сейчас непременно крыша обрушится на голову. Судорожным рывком, как обезглавленная курица, я выскочил из избы, схватился за столбик крыльца и больше не мог сделать ни шагу. Онемела раненая нога.