Снаряды рвались в толпе (наступали не цепью, а так, как лежали в балочке, довольно скученно). На моих глазах убило двоих. Одному снесло полчерепа, он упал; мозги вывалились на землю. Никакого ужаса. Добежал до деревни. Немцев на восточной окраине не было, они нас не дождались. Захотелось попробовать вкус победы, зашел в хату, поискал, нет ли чего пожевать. Нашел на подоконнике несколько сушеных вишен, попробовал — невкусно. И вернулся назад, к выходу из балочки, поболтать со знакомыми артиллерийскими офицерами, сидевшими там у своих телефонов.
Через час немцы контратаковали. Пехотинцы у нас были трофейные, то есть жители Донбасса, наспех мобилизованные и почти необученные. Они приняли самоходки за танки… Артиллерийские офицеры вскочили и стали задерживать бегущих: я тоже. Сперва — растопырив руки, потом отобрал у молоденького солдата, чуть поцарапанного, его автомат, дал две-три очереди в воздух. Впрочем, трофейные солдаты и без того послушно останавливались и ложились в цепь.
Потом показались немцы. Их командование решило развить успех. Артиллерийские офицеры схватились за свои телефоны, и я остался один с группой из 20 или 25 стрелков. Им было страшно: наступавшая густая цепь в мундирах лягушачьего цвета была хорошо видна, а механизм боя, сделавший этих немцев мишенью 60 орудий и нескольких десятков минометов, трофейные солдаты не понимали. Чтобы ободрить славян, я не ложился и ходил взад и вперед по цепи, командуя: «Огонь!» Большой надежды на этот огонь сам по себе у меня не было; наступающий всегда сильнее — хотя бы потому, что он идет, то есть каждую минуту преодолевает страх и накапливает бесстрашие, и с каждым своим шагом отымает это бесстрашие, эту уверенность в своей силе у тех, кто лежит или стоит в окопе, стреляет — и не может его остановить. Так что даже численность не важна, — в 44-м был случай, когда наши 35 человек, стремительно наступая, вызвали панику и бегство примерно 200 немцев из только что прибывшей на фронт необстрелянной маршевой роты. А тут и цепь была густой, и двигалась дружно, быстро. Но наша пальба, даже ерундовая, создавала у артиллеристов чувство комфорта: пехота на месте и готова их прикрыть. На самом деле все наоборот: артиллерия прикрыла пехоту. Под градом снарядов и мин немцы, не дойдя до нас метров 300, залегли.
Я продолжал ходить взад и вперед по цепи, спрашивая, кто из какого полка. Сборная солянка, двое даже из соседней дивизии. Друг друга не знали, меня, естественно, тоже.
Потом подбежал связной и приказал наступать. Я подал команду, и цепь перебежала метров на 30 или 50. Подтянулись соседи слева, и мы двинулись дальше. Из любознательности я пробовал, какие слова лучше действуют. Например, «за дело Ленина» — не клевало. «За Сталина» — клевало. Каким образом я это чувствовал? Не знаю, но что-то мгновенно отвечало: да, так… Нет, не так… Примерно как с кафедры, когда сыплются вопросы и надо немедленно найти доходчивый ответ. Лектор или командир как бы раздваиваются и чувствуют свое слово ушами солдата или слушателя. В конце концов сложилось заклинание, силу которого я потом, в 44-м, еще раз имел случай испробовать:
Вперед… вашу мать! За родину… вашу мать! Огонь… вашу мать! За Сталина… вашу мать!Примерно как в старину: за веру, царя и отечество. Только вместо веры —… вашу мать. Впрочем, еще в прошлом веке некий вице-губернатор написал: «Первое слово, обращенное опытным администратором к толпе бунтовщиков, есть слово матерное». Так что и это традиция. Половая сила — простейший символ всякой силы, и матерная ругань — один из устоев русской социальной иерархии. Особенно на войне.
Солдаты, перебежав, ложились. Я по-прежнему ходил взад и вперед. Пули беспорядочно посвистывали. Одно дело — прицельный огонь, когда немедленно ложись, другое — пальба в белый свет, как в копеечку; от нее только веселее делается. Мы не торопясь наступали, а немцы отползали с огородов в деревню. Артиллерия их молчала. Вероятно, не знали, где свои, где чужие. Близко сошлись.