Путалась под ногами мысль: какая связь между словом и переживанием человека? Как присваиваются имена переживанию? Почему одни могут вырвать из себя «огнедышащее слово», по выражению Гоголя, «так, что содрогнется человек от проснувшихся железных сил своих», а другие накручивают жесткие, как проволока, строчки? Да где ж его найти, это огнедышащее слово? Это же продукт неистового желания высказать все – Другому! Чтобы писать интересно, надо задевать самые сокровенные струны души человека, оскорбить его правдой. Научить его гневу. Кровоточить сердцем!
«Что задевает? – заклинал я в дневнике. – Влюбленность, смерть близких? Измена, наглый обман, преследование? Жалость, одиночество, поиски исцеления?»
Текст должен быть отблеском подлинной бездны человеческой души, истории, необычного мира. А переживание обретается в конкретной обстановке существования – когда резко воспринимаешь отношение к себе – теплое расположение или холодность чужого тебе человека. А во мне недостает силы переживания, откуда исходит оценка образа, и не включается настоящее думание чувством? Может быть, у меня нет механизма слияния слова с переживанием, оно у меня немо, и я трещу помимо переживаний. И точность образа не зависит от силы переживания. Мозг обрабатывает образы, но оценка отсутствует.
И как описывать отрицательных персонажей, которых видел сплошь, – ведь они скучны! Но почему пустая баба Чехова, видящая себя цветущим вишневым деревцем, интересна? Думал так, пока не понял, что таких нет. Ни во мне, ни в других нет исключительно положительного или отрицательного. Во мне, положительном, столько говна – неумения разобраться с тенденциями, баболюба и балабола, хитрована в делах, тонко рассчитывающего, что и как для меня лучше. И не очень доброжелательного к ближним.
И не умел плести интригу: удивляться действиям героев, не догадываясь – что дальше: «Он, пряча какие-то бумаги, вышел». Выкладывал все карты сразу, наверно, оттого, что заранее знал конец. На сюжет среднего детектива нанизываются одинаковые коллизии с внешними физическими переживаниями – убийства из ревности, из-за бабла, но только не внутренние драмы бессюжетного артхауса («авторского кино»), и не моей исповеди. Книги о Холмсе Конан Дойла были не детективами, а преступным воздухом старого Лондона, «Преступление и наказание» Достоевского – не детективом, а психологией бунтующего петербургского студента. Я предпочитал духовные коллизии, хотя они скучнее и не нравятся большинству. Жизнь – загадка, которую нельзя разгадать. Тайна – в недоговаривании, говорил Пушкин. Что было дальше с Дмитрием Дмитричем Гуровым и дамой с собачкой с их тянущейся запретной любовью, никто не знает. Только по прошествии ста с лишним лет мы догадываемся – ничего хорошего их не ждало.
Не говоря уже о диалоге. Чтобы был живой диалог, надо, чтобы персонаж необъяснимо привлекал, как девушки, которых любил, или бешено злил, как тот бригадир в строительной бригаде, где мы, студенты, отрабатывали практику: «Мне мэтры давай, мэтры!» У меня же это прямое столкновение идей, в которых борются друг с другом бумажные герои. А где персонажи во весь рост, их биографии, где история, и место, где должны находиться спорящие? Жесты, внутренний диалог?
Чувствовал также, что не могу видеть мир метафорически, то есть оживлять абстрактные мысли, или объекты, чтобы они трепетали, уходили от ужаса – у сердца! – в иные грустящие безмерности. Хотя в стихах ощущал себя хозяином метафоры, и говорю метафорами, не сознавая этого. Сам язык – сплошь метафоричен! Но мои метафоры исходили из абстрактной мысли, откуда-то сверху, а не из реальных событий, рождающих метафоры смысла. Но и метафора – это еще не все, она однобока.
А главное, сразу вставала та уродливая изгородь будничных событий, внутри которых прозябал. И преодолеть фотографичность взгляда не было сил, не мог включить переживание. Переживание – это включение всей личности в мироощущение, трепет судьбы. Нюансы чувств, укрупненные до судьбы, помещенной во вселенную!
Мое же зрение отключало переживание. Общественная жизнь была чужда мне. Поэтому не мог построить крутой сюжет, тем более детективный. Как его строить, когда мысли лоскутные?
И – во мне нет иронии! То есть изображения с серьезным видом глупостей человеческих. А это, ведь, из окукленности обывателя, смешного в своих попытках приспособиться, не видящего со стороны своего прозябания и воспринимающего себя слишком серьезно. И потому считающего себя главной персоной мира. Ирония, юмор возникают, когда относишься серьезно к тому, что низко. Внутренняя комичность людей в их утробной правоте. Как смешна грызня между странами из-за своих интересов! Как смешны виляния изворотливых людей, чтобы преуспеть! Их предрассудки, чудачества. А смех над собой, жаждущим открыть необычную реальность? Жизнь нелепа и загадочна.