Многие из моих знакомых офицеров, которых я тогда видел в Севастополе, были расстреляны в памятную февральскую ночь 1918 г. (мой дядя Чарыков был отведён к расстрелу, но его опознали как посла в Константинополе, один из расстреливавших вспомнил, как он устраивал ёлку для матросов, и отпустил его; моя мать, жившая с ним в одной квартире, провела ужасную ночь с семьёй дяди, считая его уже погибшим), некоторые бежали, и на их долю выпали страшные скитания, один пришёл пешком из Севастополя в Москву, опасаясь быть узнанным как морской офицер, но почти все оставались и после большевистского переворота в Севастополе. Никакого предчувствия близкого конца не было видно у черноморского офицерства, и мне, свежему человеку, приехавшему из Петрограда и видевшему июльские дни, это было очень странно.
В своей компании офицерская молодёжь говорила, конечно, о Колчаке, но, как ни сходились все на положительной оценке его личности, его уход всё же не означал, по их мнению, начала конца. Понимали, что создавшееся положение временное и переходное, надеялись, что старое вернётся, но без всякого фанатизма, без каких бы то ни было конспираций. Оппозиция революции выражалась у молодёжи лишь в пении «Боже, царя храни» во время попоек, в каком-нибудь отдалённом от центра доме в ночное время. Если при этом приходил милиционер, то забавлялись вместе с ним, разыскивая авторов криминальной песни. Всё это было мальчишество и забава, ни о какой монархии серьёзно не думали, как не думали о возможной кровавой развязке царившей идиллии.
Редко-редко прорывались затаённая злоба или оскорбительное и унизительное чувство за ненадлежащее по военному времени положение офицерства, вспоминали 1906 г. с его окончанием. Старые моряки, конечно, с тяжёлым чувством приспосабливались к революционной эпохе, а в общем жили, как вся Россия тогда, со дня на день, в ожидании чуда, которое изменит положение. Офицерская молодёжь одобрила новую форму наподобие английской, введённую Временным правительством, и старалась по возможности сохранять прежний train[68] жизни, выражавшийся в шуточном стихотворении: «Chaque jour — дежурь, chaque soir — boire, naviguer, naviguer, apres mourir»[69].
Благодатная крымская природа сама по себе внушала такой оптимизм, что я с наслаждением провёл этот месяц с книгами, морем и прогулками по Южному берегу Крыма, стараясь забыть о существовании дипломатического ведомства и Временного правительства. Одно, что не могло не поражать, — это наполнение Крыма аристократическими владельцами дач. Уже тогда эта тяга в Крым обнаружилась в придворных и даже великокняжеских кругах, имевших в Крыму недвижимость или же просто клочок земли. Н.В. Чарыков рассказывал мне в виде курьёза, что в принадлежавшем теперь ему родовом имении моей матери крестьяне, уже распоряжавшиеся его землёй (имение в Самарской губернии, 7 тыс. десятин), прислали ему требование участвовать в расходах по содержанию «комитета народной власти», который орудовал в его имении. Получая всё же сведения от своего управляющего, который безопасности ради жил в самой Самаре, посылая в имение «ходоков», он, зная местные условия, говорил, что независимо от решений Учредительного собрания помещичье землевладение можно считать оконченным, от крестьян землю можно отобрать только силой.
Отмечу здесь, что в качестве сенатора, назначенного ещё в 1912 г., будучи в марте 1917 г. в Петрограде, Чарыков сделал визит А.Ф. Керенскому, «своему» министру юстиции, «социалисту», а потом был у Милюкова, вспомнив те времена, когда Милюков состоял профессором в Софийском университете, а Чарыков — русским посланником, с которым тогда у Милюкова отношения были вполне мирные (следующий посланник, Бахметев, как я отмечал, выслал, или, вернее, настоял на высылке Милюкова из Болгарии). О внешней политике Милюкова и Терещенко мой дядя говорил, что весь секрет — до общей победы союзников быть с ними. В этой победе после вступления в войну Северной Америки он больше не сомневался.
69
«Каждый день — дежурить, каждый вечер — пить, плавать, плавать, а потом помереть»