В тот день, когда около 6 час. вечера мы собрались в «чайной комнате», то есть ведомственной приёмной министра, из Государственной думы только что приехали Нератов, Татищев, Нольде и Козаков и передали подробно содержание этой речи и впечатление, ею произведённое. Татищев, который совсем недавно приехал из Парижа и отсутствовал в России с самого начала войны, сказал про Государственную думу: «Это лейденская банка — от одной искры произойдёт взрыв». Нератов, более осторожный, говорил о том, что эксцессы неминуемы, а Нольде сказал, что «через три месяца у нас будет республика». В отношении срока фактического падения монархии Нольде, таким образом, ошибся ровно на один месяц.
Среди присутствующих не было Половцова, и потому разговор был совершенно откровенным, но впечатление от всего виденного и слышанного у тех, кто был на заседании Государственной думы, оказалось настолько сильным, что заявление Нольде о республике никого не удивило. О государе говорили как о покойнике, и в этот момент в нашем ведомстве, в этом пока что тесном кругу наиболее близких к министру чиновников, монархия уже не существовала. Не то было замечательно, что говорилось, а где — в приёмной у Штюрмера, рядом с его хотя и пустовавшим в этот момент кабинетом, и кем — Нератовым, Татищевым и другими, всю жизнь отдавшими монархии, если вспомнить, что ещё при своём уходе Сазонов, да и Нератов в своих речах при прощании с Сазоновым считали необходимым в глазах всего ведомства поднять личный престиж государя. В тот момент все уже были настолько далеки от этого настроения, что ни место разговора, ни боязнь доноса не могли остановить раз прорвавшуюся откровенность.
В нашей полной монархических традиций обстановке такие речи выглядели ошеломляющей смелостью, но в этой смелости не было никакого оттенка революционного бесстрашия, а ясное сознание того, что власть над событиями, которая ещё так недавно была в наших руках, уже от нас безвозвратно ушла, что мы всецело находимся во власти стихий, развивающихся помимо нас. В самом деле, хотя номинально как будто всё оставалось по-прежнему, но с этого дня мы все, как бы высоко ни стояли на служебной лестнице, сравнялись в одном, а именно в бессилии вести в прежнем русле политику России. Мы должны были выжидать чьего-то решения и быть его исполнителями, из актёров мы превращались в зрителей или, что, может быть, было неизмеримо хуже, в статистов. Наверху шла борьба между Милюковым (в символическом смысле) и Распутиным (также в символическом смысле), мы же были между молотом и наковальней, и наша сдержанность или наша откровенность теперь, когда все самые сильные слова, вроде «глупость» или «измена», были сказаны, наше лицемерие, которое ещё так недавно при прощании с Сазоновым казалось нам патриотическим долгом, теперь, когда Штюрмер, назначенный при посредстве Распутина, падал при посредстве Милюкова, эти необходимые прежде маски становились ненужными.
Неудивительно, что именно с этого памятного вечера 1 ноября в той же приёмной министра открыто обсуждались возможности дворцового переворота и кандидаты на престол или на власть. К этому надо добавить, что мы, то есть частица всесильной так недавно бюрократии, мало отличались от того, что называлось на языке газет «русским обществом», только теперь эта грань, более мыслимая, нежели реально существовавшая раньше, стиралась окончательно, отбрасывая нас подчас в ряды уже просто обывателей. Одно только оставалось пока что неизменным — это техническая нужда в «спецах».
Если исчезала власть над решениями, то в наших руках оставалось ещё мощное орудие — приведение этих решений в исполнение, и это орудие в эпоху Временного правительства давало нам возможность, при преимущественно социалистическом составе его во втором периоде, всё же иметь самое непосредственное влияние на всю внешнюю политику России и работать почти «на прежних основаниях» при Терещенко.
Говоря объективно, мы имели возможность больше влиять на решения Временного правительства, чем при Штюрмере, прикрывавшемся именем государя. Но всё же я должен сказать, что после 1 ноября 1916 г. таково было настроение только верхов ведомства, чувствовавших, что они из всемогущих директоров департаментов превращаются приблизительно в бюрократию при парламентском строе. «Les ministres passent, les directeurs restent»[33] — вот что становилось нашим девизом. Но помимо этих общих переживаний оставалась ещё бесчисленная масса личных чувствований и интересов, крушение системы отражалось на положении всех нас вместе, но в то же время неодинаково — открывались новые возможности, для молодых или почему-либо «недоделавших» свою карьеру чиновников рисовались самые радужные картины и перспективы.