Кстати, французы вовсе не называют эти карамельки именем фрондерки Анны Марии Луизы, принцессы Орлеанской и по совместительству герцогини Монпансье, которая вроде бы их любила и поглощала в неприлично больших количествах. У них вообще прижилось другое название (для образованных — эпоним) — берленго, от Berlingot, известной вам по «Синей птице». Что, не помните? Ну как же, как же. Соседка Берленго, которая во сне явилась Тильтилю и Митиль как волшебница Берилюна. Это ее хворающей внучке Тильтиль подарил свою горлицу... Ну да ладно, об этом в другой раз. А в России такие леденцы еще в середине девятнадцатого века делал на своей кондитерской фабрике Федор Матвеевич Ландрин (ударение, естественно, на первом слоге). И полюбил их народ, и нарек фамилией фабриканта, но — на французский лад — перетащив ударение на конец. Отсюда и пошел ландрин, наше российское монпансье...
Да уж, эта Берленго-Берилюна хоть детишкам шапочку с камушком подарила, чтоб те души вещей постигали, да отправила птичку искать — благостный такой сон... А тут сладкой слюны полон рот. Тьфу... Зубы, зубы чистить...
Ну да ладно. Пора написать тебе, дорогой старый друг.
Дорогой друг!
Надеюсь, старина, письмо мое застанет тебя в добром здравии, чего и себе желаю. Далее, по правилам, мне следует задать тебе несколько ритуальных вопросов касательно функционирования твоего организма, душевного состояния и каких-либо мне пока неизвестных событий в жизни твоей семьи, каковые (вопросы) могут быть упакованы в один немногословный: что нового? Предваряя столь же обязательный вопрос с твоей стороны, отвечаю: ничего себе. Жизнь — что в городе, что в «Веселой пиявке» — как раз и хороша совершенным отсутствием чего-либо нового. Тем временем у меня к тебе необычная просьба. Прошу тебя разместить прилагаемый к сему текст на доступном тебе клочке интернетного пространства, куда может, пусть и случайно, забрести сведущий в Библии человек. Сам я, как ты знаешь, давно выпал из времени, мой прогресс в освоении — прости за бранное слово — гаджетов застрял на самых простых манипуляциях с мобильным телефоном, а сетевая жизнь вызывает у меня страх и раздражение, а то и злобу. Такая мрачная картина: спешу тебя предупредить, что я аккаунт от логина, увы, не в силах отличить. Ты же, насколько понимаю, продвинутый (тьфу) юзер (тьфу, тьфу), и тебе по силам оказать мне такую услугу. Гаджет, кстати, за который я извинился, мой друг, тезка, умница и большой знаток этимологии Виталий Бабенко тоже не шибко жалует — слово это означает что-то вроде хреновины, фиговины, штуковины, использовалось еще лет двести тому назад английскими моряками для обозначения бесчисленных предметов парусного такелажа и произведено было от французского gâchette, крючок — ну кто ж не помнит, на что там нажимал, скажем, Мересьев, прошивая очередью фашистский самолет, — естественно, на гашетку. Но — revenons à nos moutons. То есть к моей просьбе.
Суть дела в следующем.
Как тебе известно, я с общего нашего детства предпочитал занятия, не сопряженные с умственным напряжением, но требующие аккуратности и методичности. Потом уж я наткнулся на замечание Сергея Донатовича Довлатова о том, что точность — лучший заменитель таланта, и немного огорчился. Однако привязанности своей не преодолел. А рождению своему такая привязанность отчасти была обязана то ли фильму, то ли спектаклю, увиденному в нежном возрасте по телевизору: там арестант (опрятный старичок, отравивший все свое семейство), сидя в камере, любовно, с великим тщанием, клеил конверты, и я уже тогда ощутил подобие зависти к его безмятежному существованию и тихой уверенности в будущем. Неслучайно позже, в аспирантуре, я на какое-то время увлекся статистическими методами в языкознании: немалую долю в таких исследованиях занимал механический подсчет определенных слов и грамматических форм, то есть все та же туповатая работа. Вот и теперь, принужденный оставаться в городе по причине множества мелких дел и томясь тоскою по возлюбленной супруге, покинувшей меня для ради кур и помидоров, я, погруженный в печаль, а то и роняя слезу-другую, решил пересчитать, сколько раз встречаются слова «плакать» и «рыдать» в различных книгах Библии (началось-то с забредших в голову и осевших там нескольких трогательно-красивых фраз, вроде «и отошед, заплакал» или «при реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе»). Казалось бы, зачем? Ну, во-первых, авось почувствую себя при деле, а еще — вдруг откроется мне в величайшем творении этом какая ни то неожиданная новая прелесть.