Давным-давно, once upon a time, il etait une fois (нужное оставить) жил в городе Могилеве кантор одной из тамошних синагог по имени Гогель. Жил небогато, но прилично, исправно пел молитвы, за что получал соответствующее вознаграждение, да еще имел кой-какое хозяйство, включая домашнюю птицу, в основном кур. И как-то раз, выпевая кадиш по упокоившемуся реб Довиду-Пинхасу, местному резнику (а дело было на кладбище, и погода стояла премерзкая) реб Гогель застудил горло и потерял свой голос — можно сказать, кормильца утратил. Настали скверные времена: кому нужен кантор без голоса. Кинулся Гогель к доктору Фельдману — тот славился на всю Могилевскую губернию как ухо-горло-носный специалист, так в те времена называли отоларингологов. Но доктор только головой покачал и сказал Гогелю, что какой там петь, теперь и говорить-то ему придется потише, не то совсем онемеет. Правда, прописал полосканье шалфеем, за что взял рубль с полтиной, деньги по тем временам немалые. Шли дни, шалфей не помогал, и стал кантор, теперь уже бывший, пробовать всякие прочие средства. Смазывал горло медом и маслом. Полоскал дубовым настоем. Пил теплые отвары почитай всех трав, что росли в окрестностях. Никакого улучшения. Но как-то раз, торопясь куда-то, вместо завтрака выпил он натощак сырое яйцо. И почувствовал хоть и малюсенькое, но улучшение: петь — не петь, но говорить стал потверже, поуверенней. И тогда положил себе реб Гогель за правило съедать на завтрак тюрю из сырых яиц с хлебом и луком. И — о чудо! Запел Гогель. Да как запел! Звонче прежнего. Правда, в прежнюю синагогу его не взяли, там уже служил другой кантор, но Гогель получил работу в местечке Мицковичи, что неподалеку от Могилева. Там стали его называть Гогель из Могиля, чтобы не путать со своими Гогелями, а волшебное средство получило в народе название «гогель-могиль». Потом уже — непостижимы пути фонетических изменений — «гогель-могиль» превратился в «гоголь-моголь», да и рецептура изменилась, и вместо лука, хлеба и соли стали яйцо смешивать с медом или сахаром. Приложила бы вроде к этим кулинарным и фонетическим трансформациям руку и некая графиня Бронислава Потоцкая, которая любила петь романсы и пользовалась для укрепления связок испытанным на канторе средством. Так и отправилось это еврейско-польское блюдо гулять по свету...
Давным-давно ушло в небытие наше Общество.
Все это было еще в то время, когда капкейки назывались просто корзинками, на чемоданы натягивали матерчатые чехлы с пуговицами, а в нашей студенческой столовой черный хлеб и капустный салат мы брали — ad libininem — совершенно бесплатно. «Это было еще в то время, когда все были живы», — писал мой старинный друг Константин, такой же меланхолик. И удивлялся:
Вот и я спохватываюсь: куда все подевались!— только что были здесь, совсем рядом, суетились, галдели, руками размахивали, давали советы, заявлялись в неподходящее время, путались под ногами, читали стихи. Мы сидим в кавярне Ужгорода, запиваем дым горячими глоточками кофе и ведем неторопливый разговор, в котором пауз больше, чем слов. Он: у меня новое одностишье. Пауза. Я: ну? Пауза. Он: граната, я не знал, что ты ручная...
Я силюсь вспомнить лица, голоса, и уже не всегда получается. И с каждым годом их, пропавших, все больше, а оставшихся — меньше... Ау!
Вот и членов Общества — дряхлых уже — на земле поубавилось. А я, скрипя пером и шелестя страницами своей тетради, словно воскрешаю нас тех еще, молодых и наглых, прокуренную «Дукатом» и «Шипкой» Аликину комнату в коммуналке, липкую миску из-под съеденного гоголя-моголя, настырный голос очередного докладчика.