Граф Владимир Николаевич Коковцов, ставший председателем Совета министров Российской империи после убийства Столыпина, прожил долгую девяностолетнюю жизнь, оставаясь человеком самых высоких принципов. Но я хочу обратить ваше внимание, друзья мои, на один штришок в биографии этого аристократа, редкий, увы, для российского дворянина. Когда в сентябре 1917 года комиссия Временного правительства допрашивала уже бывшего на тот момент главу правительства царского о событиях шестилетней давности, связанных с покушением на Петра Аркадьевича Столыпина, Коковцов близко к тексту воспроизвел свою телеграмму, направленную губернаторам Малороссии непосредственно после выстрела Мордко Богрова в киевском оперном театре (давали, кстати, «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова). Вот она, эта телеграмма:
«В связи с событиями, происшедшими в Киеве и закончившимися смертельным поранением статс-секретаря Столыпина, до сведения моего доходит [весть] о готовящихся еврейских погромах в отдельных местностях. Обращаю внимание Вашего превосходительства [губернатора] на совершенную недопустимость подобного рода явлений. Всякие погромы и всякие насильственные действия одной части населения против другой должны быть признаваемы преступлением, И ВЛАСТЬ СУЩЕСТВУЕТ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ПРЕСТУПЛЕНИЯ НЕ ДОПУСКАЛОСЬ, КАКИМИ БЫ МОТИВАМИ ОНО НИ ВЫРАЖАЛОСЬ. Поэтому, по предварительному моему докладу Его Величеству, предлагаю Вашему превосходительству войти немедленно в сношение со всеми местными войсковыми частями и принять под личную Вашу ответственность меры к устранению всякого рода насильственных действий в связи с событиями в Киеве, из коих бы побуждений и источников они ни происходили и на какую бы часть населения они ни были направлены. В порядке принятия этих мер Вы должны доходить до пределов, допускаемых законом, не исключая и применения оружия».
Телеграмма эта, по словам Владимира Николаевича, была поставлена ему в вину, и в течение долгих месяцев и лет он служил мишенью для нападок черносотенной — и весьма влиятельной — печати. Ну а после Февральской революции, оказавшись не у дел, граф недолго пожил в своем имении, пока в 1918-м не попал в лапы Чека. Правда, не знаю уж как, но удалось ему ускользнуть и перейти границу с Финляндией. Он еще долго жил во Франции, возглавлял там Союз ревнителей памяти императора Николая Второго и умер в 1943 году, оставив по себе самые добрые воспоминания.
Souvenir, souvenir!
Чего не найдешь, в памяти (черной, если эта самая память мне не изменяет) пошарив? До самого локтя перчатки, и ночь Петербурга, и в сумраке лож тот запах и душный, и сладкий, и ветер с залива, а там, между строк, минуя и ахи и охи, тебе улыбнется презрительно Блок, трагический тенор эпохи... Цитирую по той же памяти. Все-все про нее конечно же знал Владимир Владимирович, он по этой части Анну Андреевну переплюнул. А на память зрительную открыл мне глаза, сообщив, будто лучше всего она проявляется как раз с глазами закрытыми. Что могут воспроизвести по памяти глаза распахнутые — сущую ерунду: кожа у нее медовая, или бледная, или матовая... ресницы, скажем, длинные, или пушистые, или загнутые, или... или... рот большой, или маленький, или пухлый, или тонкогубый... А вот закроешь глаза, и на изнанке век вместо пустых частностей, никчемных деталей, рождается «маленький призрак в естественных цветах», и кричит Гумберт Гумберт, начитавшийся Верлена и измученный этими призраками: Souvenir, souvenir, que me veux-tu? А правда, чего оно, воспоминание, хочет от него? И от меня? Да радости! Восторга! Счастливого трепета! А пуще всего даруют эту радость воспоминания детства, раннего-раннего, душистого, когда вроде и помнить еще не о чем, и как драгоценны те крохи, что возвращаются через картинку на веках, через вкусовые бугорочки, запахи, кончики пальцев. А если написать об этом — в книге ли, в толстой клеенчатой тетради, — то радость многократно умножается осознанием, что у того, кто прочтет да закроет глаза, на экране век возникнут картины его или ее детства, а если таких, прочитавших, много, то сколько же детств возродится... Мысль украдена — не помню у кого. Как почти все мои мысли. Утешаюсь словами Томаса Элиота: плохие поэты заимствуют, хорошие — крадут. Думаю, эта идея приложима не только к поэтам. Вот диссертации красть нехорошо, а что стихи, что прозу...