Зато все эти вышибающие скупую слезу I did it ту way не оставляют меня и во сне — опасный знак: ведь по словам Просперо (не бунтаря-оружейника Олеши, а герцога Миланского), we are such stuff as dreams are made on. Из чего только я не сделан! Намедни снились как раз такие песни. No woman по cry... Или — Strangers in the night exchanging glances... Или — Love me tender, love me sweet... Или — Last Christmas I gave you my heart. Да только будто пели все это не Боб Марли, не Фрэнк Синатра, не Элвис Пресли, не Джордж Майкл, а тихонько и очень чисто проборматывал пожилой господин, сидевший Бог знает сколько лет тому назад рядом со мной в автобусе Реховот — Иерусалим, следуя за одинокой трубой (такой странный диск поставил водитель — только труба, без голоса). Ну конечно же я из них сделан, из этих звуков. А еще из совсем старенького, из детства — I know why and so do you и Begin the beguine. А еще — из «Арабского танго». Ах ты, батюшки, «Арабское танго» на танцплощадке, Батыр Закиров... И из «Танго соловья», там еще свист такой симпатичный. И — «Эта песня на два сольди, на два гроша, с нею люди вспоминают о хорошем». Тут же «Мишка, Мишка, где твоя улыбка». Почему-то бессловесный Take five Брубека. Ну и Solo ie, solo tu и Memory из «Кошек» — воспоминания видавшей виды кошки Гризабеллы, жутко трогательно, по настроению — точь-в-точь романс от имени двух дряхлых кляч, что с грустью вспоминают, как славно жила их хозяйка, старая шлюха, давным-давно, когда ее любви наперебой искали грек из Одессы, еврей из Варшавы, юный корнет и седой генерал... И вдруг девушка заиграла на мандолине: «На далеком севере эскимосы бегали...»
Ночь за ночью, ночь за ночью.
То Доницетти душу вымотает своей una furtiva lagrima, то Леонард Коэн не даст покоя пылающей скрипкой:
Буквальный перевод будет унылым: веди меня в танце к своей красоте под пылающую скрипку... Но кто бы подумал, что скрипка эта пылающая и вся песня выросли, как из семени, из страшной картины: еврейский оркестрик играет то ли Йозефа Гайдна, то ли Вольфганга Амадея Моцарта, что уж там предпочитал меломан и одновременно начальник лагеря смерти, играют они на полянке у стены крематория, где жгут их собратьев и где им самим вскорости предстоит сгореть? Где Коэн прочел или услышал об этом, он и сам не помнил, но его поразила извращенная красота смерти в пламени под звуки скрипки — dancing to the beauty with a burning violin. Коэну представляется, что раскаленное до страсти чувство обреченности, которое испытывают люди в ожидании неизбежного конца, сродни другой страсти, любовной, и выражаются они одним и тем же музыкальным языком. Так из одного источника страсти берут начало музыка смерти и музыка любви... Такая вот предыстория песни.
А вот Клавдия Ивановна выводит:
Ну и Greenfields, конечно, куда же без них — то Brothers Four печалуются о лужайках, спаленных солнцем, а то Эдита Пьеха вспоминает город детства словами Роберта Рождественского, позаимствовав музыку у The Easy Riders, старой американской фолк-группы.
Есть и пример обратный: вполне русский романс «Дорогой длинною» переехал в Англию. Написал его Борис Иванович Фомин на слова Константина Николаевича Подревского еще в двадцатые годы, и слава у романса была беспримерная. Его пели и в России, и в эмиграции самые-самые: Петр Лещенко, Юрий Морфесси, Людмила Лопато, Александр Вертинский, Вадим Козин, Тамара Церетели. А потом большевики решили, что романс неправильный (да и вообще романсы не нужны пролетариату и трудовому крестьянству, что, возможно, святая правда), и в России его петь перестали. А вскоре и об авторах забыли. Подревского замучили фининспекторы — он опоздал сдать налоговую декларацию и лишился всего имущества, после чего заболел и через несколько месяцев умер. Борис Фомин по распоряжению начальства перестал писать романсы, а в тридцать седьмом, естественно, отправился в тюрьму. Правда — о чудо! — через год, после падения Ежова, его выпустили. Во время войны он написал множество фронтовых песен, в их числе и «Жди меня» на слова Симонова, и вскорости, сорока восьми лет всего, умер.
А романс продолжал жить в эмиграции. Тем временем некий американец из семьи еврейских эмигрантов Юджин Раскин, услышав эту песню, скорее всего, от родителей, влюбился в нее, написал английский текст и чуть-чуть изменил музыку сообразно ритмическим особенностям нового языка. Новую песню Those Were the Days услышал Пол Маккартни, включил в репертуар подопечной певицы Мэри Хопкин и обеспечил им обеим — Мэри и песне — всемирную славу.