Да, он храбро бился на войне — но что вспоминать дело далекого прошлого! Да, он бескорыстен — но кто поручится, что это не для отвода глаз. Одно обстоятельство, правда, ставило присяжных (почтенных граждан, достигших тридцати лет) в тупик: Дельфийский оракул некогда заявил: «Нет человека справедливее и мудрее Сократа». Об этом знали враги. Когда много лет назад в одном из сражений Сократ, размахивая палицей, защищал раненого Алкивиада от целой фаланги спартанцев, никто из них не решился убить мудреца. М-да, ситуация неудобная.
Но вот процесс подходит к концу, и судьи готовы выслушать самого подсудимого.
«Вот что меня удивляет, — говорит Сократ. — Я никогда не стремился к богатству — посмотрите на мой ветхий хитон, а сандалий у меня и вовсе нет. Я никогда не жаждал славы и власти, не пытался занять какой-нибудь важный пост. И особой мудростью я не обладаю — только ищу ее. Я учусь задавать вопросы и другим это советую — как мне кажется, искусство задать правильный вопрос скорее поможет проникнуть в истину, чем повторение чужих ответов, известных с давних времен. И я не развращал юношей, а побуждал всех, до кого мог достучаться, размышлять о значении мудрости, мужества, справедливости... Так почему же мне на долю выпали и ненависть, и клевета, и зависть?..»
Долго еще говорил Сократ, а ближе к концу защитительной речи заявил бесстрашно и бесстрастно: «Скажите мне сейчас: “Сократ, мы отпустим тебя, если ты прекратишь свои занятия философией, но стоит тебе вернуться к ним — умрешь”, — если вы предложите мне волю на таких условиях, я вам отвечу: пока дышу, я не перестану размышлять и убеждать каждого из вас, как это делал всегда: “Ты — афинянин, а значит, лучший из людей, ты — гражданин великого города, а потому не пристало тебе стремиться к богатству и славе в ущерб заботе о мудрости, истине, справедливости и благе для своей души”. А в ответ на утверждения, будто заботы эти вам не чужды, я не успокоюсь, а продолжу язвить вас своими сомнениями, уличать во лжи и уклончивости, попрекать за пренебрежение истинно дорогим и предпочтение низкого и порочного. И чем больше я привязан к человеку, тем настойчивее буду его допекать.
Так что, граждане славного города Афины, освободите вы меня или нет, я не изменюсь, пусть это и стоит мне жизни».
Спустя месяц после приговора Сократ выпил свою чашу с ядом (вовсе даже не с цикутой, а, скорее всего, с болиголовом, судя по описанной Платоном клинической картине). Платон, кстати, на суде присутствовал, но не смог выступить в защиту учителя, поскольку не достиг еще тридцатилетнего возраста.
И тут возникает вопрос: как отнестись к этому подчеркнуто спокойному приятию смерти? Мне, слабому, это трудно понять — трудно в той же степени, в какой легко понять и разделить, чуть ли не почувствовать самому, томление плачущего Цинцинната, услышавшего опереточные слова приговора. И правда, ведь и Сократ был сработан так же тщательно, и изгиб его позвоночника высчитан не менее таинственно — а ему не страшно? Уж человек ли он, этот мудрец?
Постыдная страница в истории демократии? Скорее всего. И от этого становится неуютно.
Неуютно признаваться в интересе к тому,
что высокие ценители высокой же литературы на дух не выносят, скажем, к «Оводу» Этель Войнич. Тут положено делать брезгливую гримасу, пожимать плечами и переводить разговор на письмо Иосифа Александровича Бродского, адресованное Квинту Горацию Флакку — на злобу дня. И как же я был обрадован, прочитав у ученой-преученой филологини, критикессы и литературоведши, да несоветской, а скорее антисоветской, которая легко жонглировала всяческими умностями о Гоголе и Достоевском, Мандельштаме и Бродском, Булгакове и Набокове: роман замечательный — это об «Оводе». А дальше — с печалью: только кто ж его нынче помнит? Ну прям камень с души — не одинок я, нас уже с вами двое. Помню, Майя Лазаревна, очень даже помню. А еще только вам и этой рыжей тетрадке признаюсь, по душе мне и «Мартин Иден», и «Айвенго». Как там: и в грозном имени его для нас урок и назидательный рассказ... Но вот вымрут мои ровесники — и, правда ваша, кто же все это вспомнит? Уж так строги ценители. Это гениям чего только не дозволено: Пушкину — нахваливать расправу над поляками, Цветаевой — плевать на вкус, начинять свои строки под завязку истерическими восклицаниями и тире, Некрасову сдвигать ударение: