Но довольно об этом злосчастном государе, которого природа создала для самых низших рядов жизни, а судьба ошибкой вознесла на престол. Нельзя сказать, что он был совершенно порочен, но телесная слабость, недостаток воспитания и естественная склонность ко всему пошлому и грязному, если бы он продолжал царствовать, могли иметь для его народа не менее гибельные результаты, чем самый необузданный порок.
В продолжение всего этого дня, начиная с вечера накануне, я почти не отдыхала; впрочем, ум и страсти так были заинтересованы настоящими обстоятельствами и событиями, что я чувствовала усталость только тогда, когда переставала действовать. Этот вечер я провела в разнообразных хлопотах то в одном, то в другом конце дворца, потом между гвардейцами, расставленными на часах у разных входов. Возвращаясь от голштинской принцессы, родственницы императрицы, с просьбой дозволить ей видеть государыню, я чрезвычайно изумилась, заметив Григория Орлова, растянувшегося во весь рост на диване (кажется, он ушиб себе ногу) в одной из царских комнат. Перед ним лежал огромный пакет бумаг, который он собирался распечатать; я заметила, что это были государственные акты, сообщенные из верховного совета, мне приводилось их часто видеть у моего дяди в царствование Елизаветы. «Что такое с вами?» — спросила я его с улыбкой. — «Да вот императрица приказала распечатать это», — отвечал он. — «Невозможно, — сказала я, — нельзя раскрывать их до тех пор, пока она не назначит лиц, официально уполномоченных для этого дела, и я уверена, что ни вы, ни я не можем иметь притязания на это право».
В ту самую минуту мы были прерваны докладом, что солдаты, томимые жаждой и усталые, вломились в погреба и наполнили каски венгерским вином, думая, что это водка. Я немедленно вышла, чтобы восстановить порядок. К моему крайнему удивлению, при всеобщей суматохе, при совершенном отсутствии дисциплины моя речь так подействовала, что они, вылив вино на землю, положили свои кивера на место и удовольствовались тем, что утолили жажду из ближайшего ручья. Я бросила им все деньги, какие были со мной, и вывернула карманы, чтобы показать: я отдала все, что могла. В то же время обещала, что по возвращении в город будут открыты кабаки и они могут пить сколько душе угодно на казенный счет. Эта риторика была совершенно в их вкусе, и они весело разошлись.
Коснувшись этого пункта, я вспомнила, что в некоторых изданиях было напечатано, будто я получала от императрицы и от иностранных дворов деньги на подмогу своим революционным проектам — клевета совершенно ложная. От государыни я никогда не просила и не приняла ни одного рубля, и хотя французский министр открывал мне неограниченный кредит на этот случай, я всегда отвечала, что для нашей революции мы не имеем нужды ни в каких иностранных пособиях.
Проходя к императрице через ту комнату, где Григорий Орлов лежал на софе, я нечаянно заметила стол, накрытый на три прибора. Обед был подан, и Екатерина пригласила меня обедать вместе. Войдя в залу, я с крайним неудовольствием увидела, что стол был придвинут к тому месту, где лежал Орлов. На моем лице отразилось неприятное чувство, что не укрылось от Екатерины. «Что с вами?» — спросила она. — «Ничего, — отвечала я, — кроме пятнадцати бессонных ночей и необыкновенной усталости». Тогда она посадила меня рядом с собой, как будто в укор Орлову, который изъявил желание оставить военную службу. «Подумайте, как это было бы неблагодарно с моей стороны, если бы я позволила ему выйти в отставку». Я, конечно, была не совсем согласна с ее мнением и прямо заметила, что она как государыня имеет много других средств выразить свою признательность, не стесняя ничьих желаний.
С этого времени я в первый раз убедилась, что между ними была связь. Это предположение давно тяготило и оскорбляло мою душу.
После нашего обеда и отъезда Петра III в Ропшу мы отправились в Петербург и по дороге провели два часа в загородном доме князя Куракина, где Екатерина и я опять отдыхали в одной постели. Отсюда мы проехали в Екатерингоф, где нас встретило огромное стечение народа; он собрался на случай борьбы за нас с голштинской гвардией, ненавистной всей нации.
Затем последовала сцена выше моего описания. Когда мы въехали в столицу, проходя по ней торжественной процессией, улицы и окна были усеяны зрителями, радостные приветствия оглашали воздух. Военная музыка и звон колоколов сливались с веселым говором толпы, бежавшей за поездом. Двери церквей были отворены настежь, и в глубине виднелись группы священников, стоявших за блистательными алтарями: религиозная церемония освятила народный восторг!
Как, однако, ни была поразительна сцена воодушевления вокруг меня, но она почти меркла перед моей собственной мыслью, полной энтузиазма. Я ехала возле императрицы, участвуя в благословениях революции, не запятнанной ни одной каплей крови. Вместе с тем, об руку со мной была не только добрая монархиня, но и первый мой друг, которому я содействовала ценой жизни освободиться от гибельной неволи и взойти на престол возлюбленной Родины.
Когда мы приблизились к подъезду Летнего дворца, мой дух изнемог под влиянием быстрого ряда событий. Желая знать впечатления этого дня на моего отца и дядю и видеть свое дитя, я попросила государыню отпустить меня в одной из придворных карет. Она позволила, но с тем чтобы я как можно скорей возвратилась. Я прежде заехала к дяде, так как его дом был ближе, и нашла этого достойнейшего старика совершенно спокойным. Он говорил, что низвержение Петра III было событием весьма вероятным. Но разговор его особенно живо коснулся опасности — слишком неблагоразумно доверяться дружбе царей: «Она, — заметил он, — так же непродолжительна, как и вероломна». Он убеждал меня своим собственным опытом, доказавшим, что самые чистые побуждения, самые справедливые действия не всегда защищают от ядовитой зависти и интриг даже близ трона такого монарха, который признавал его заслуги и которому он был предан с ранних лет жизни.
Отсюда я отправилась к моему отцу и, к крайнему своему изумлению, застала его дом оцепленным сотней солдат. Это произошло вследствие излишнего усердия Какавинского, присланного сюда защитить его от пьяных гвардейских солдат, так как казармы их находились по соседству. Но этот офицер, вероятно, испуганный многочисленной дворней моего отца, произвольно созвал весь отряд на помощь, зная в то же время, что в городе после отъезда императрицы в Петергоф осталось войска не больше, чем это было необходимо для охраны дворца и великого князя. Незадолго передо мной приходил унтер-офицер от лейтенант-полковника Вадковского, оставленного начальником гарнизона в Петербурге, и требовал тридцать человек из этого отряда на смену других, простоявших на часах вдвое больше определенного времени по глупости Какавинского. Я просила его немедленно исполнить это требование. Проходя по дому и видя у каждой двери часового, я повторила ему, что он не понял приказаний государыни, которая поставила его здесь на службу моему отцу, а не для ареста его как изменника. Потом, обратившись к солдатам, сказала им, что напрасно мучили их. Если бы из них осталось здесь десять или двенадцать человек, этого было бы совершенно достаточно впредь до новых распоряжений.
Отец принял меня без всякого ропота и неудовольствия. Он жаловался на обстоятельство, о котором я сейчас упомянула, и был недоволен тем, что дочь его Елизавета находилась с ним под одной кровлей. В первом случае я успокоила его, объяснив, что виной его стеснения было неразумение Какавинского и что к вечеру в его доме не будет ни одного солдата. Что же касается второго обстоятельства, я умоляла его подумать о критическом положении моей сестры, для которой его дом стал единственно честным убежищем, как некогда был естественным ее приютом. «Скоро, впрочем, — прибавила я, — ваше покровительство ей будет не нужно, и тогда, если на то будет обоюдная добрая воля, можно расстаться совершенно прилично».
Я не могла долго пробыть у дяди и отца, потому что обещала вскоре возвратиться к императрице. Притом мне еще было необходимо зайти домой, чтоб увидеть дочь и снять военный мундир. Отец жалел о том, что я так скоро покидаю его, и с трудом отпустил меня к сестре, которую я хотела навестить. Никогда он не принимал больше участия в ее судьбе; к сожалению, его чувства, каковы бы они ни были, отнюдь не оправдывались полным неуважением дочери к своему отцу и тем презрением в общем мнении, которое он вынес вследствие ее поведения.