О, да, мы из расы
Завоевателей древних,
Которым вечно скитаться,
Срываться с высоких башен,
Тонуть в седых океанах
И буйной кровью своею
Поить ненасытных пьяниц —
Железо, сталь и свинец.
Я провел при штабе Венка несколько дней. Как выяснилось при моем прибытии, грозный "бронированный кулак" существовал большей частью на бумаге, в действительности представляя собой толпу необученных мальчишек-фаустпатронщиков и пожилых стрелков-фольксштурмовцев, поддерживаемую считанными самоходными орудиями, которым постоянно не хватало горючего. Радовало только то, что в небо над Берлином были стянуты все боеспособные эскадрильи Германии, и бомбежек можно было пока не опасаться.
Когда был получен приказ выдвигаться в направлении Берлина и прорвать русское кольцо вокруг столицы, я добровольно вызвался идти с одной из передовых частей. Я понимал, что мы обречены на гибель, и не испытывал по этому повода никаких чувств. Мной овладела странная апатия, равнодушие к собственной судьбе.
Я неспешно брел впереди двух десятков фаустпатронщиков и стрелков с одним люгером в кармане. Позади нас лязгал гусеницами "Ягдтигр" — одно из немногих бронированных чудовищ, доживших до битвы за Берлин. Будучи уверенным в своей обреченности, я не питал никаких иллюзий и относительно боевого духа ополченцев. Они пребывали в такой же апатии, что и я, разве что за исключением двух ССовцев-автоматчиков, призванных поддерживать порядок в частях фольксштурма и расстреливать паникеров.
Время от времени я задумывался над одной и той же мыслью: что общего между этими серыми, грязными, усталыми людьми и теми образами, что вставали перед моими глазами, когда я слушал фюрера? Гитлер говорил о Сумерках Богов, о последней битве Небожителей и Титанов, а в глазах ополченцев читался страх маленького человека, которого злая сила вырвала из привычного добропорядочного мирка и бросила в пламя войны, в которой он не видел никакого смысла. Арийцы? Нет. Пожалуй, не было ничего более далекого от воспетых лучшими поэтами Райха викингов и тевтонцев, чем эта кучка людей, зажатых между автоматами карателей из СС и пылающими жерлами русских орудий!
Бой начался внезапно. Судя по всему, мы столкнулись с русскими частями, продолжавшими наступление на запад, в то время, как их соратники штурмовали Берлин. Мы заметили советские танки возле какой-то деревушки в десять крестьянских домов, над которой возвышалась церковная колокольня. Русские заметили нас первыми и открыли по нам шквальный огонь. Мы залегли, пытаясь хоть как-то укрыться за неровностями почвы и кустами. Кто-то пытался отстреливаться из винтовок. Русские танки двинулись вдоль нашего "боевого порядка", пытаясь зайти в тыл "Ягдтигру", экипаж которого дал задний ход, явно намереваясь бросить нас на произвол судьбы.
Плохо понимая, что происходит, ополченцы никак не могли наладить оборону, а пулеметы и снаряды убивали их одного за другим. К танкам присоединились русские пехотинцы. Мой люгер был бесполезен. Оглядевшись по сторонам, я сообразил, каким образом мы можем хоть как-то оттянуть собственную гибель и закричал:
— Все к деревне! Отходим к деревне!
Часть ополченцев, не потерявшая голову от страха и неожиданности, последовала моим словам и поползла к опустевшим зданиям. Сунув в карман бесполезный револьвер, я заметил у одного из фолькстурмовцев противотанковую гранату. Я забрал ее, крикнув ему в ухо: "Ползи к деревне!", а сам остался на месте, поджидая русский танк. Впрочем, метнул я гранату неудачно, и она разорвалась, не причинив вреда ни Т-34, ни прикрываемой им пехоте, так что и мне пришлось последовать за ополченцами.
Кое-как мы укрепились в фермерских домишках. Я отобрал фаустпатрон у какого-то подростка, легко раненого в плечо, и засел на первом этаже у окна в ожидании русской атаки. Последнее, что я запомнил — это далекий гул где-то за восточным краем горизонта, после чего все утонуло в грохоте, треске ломающегося дерева, дыму и пламени.
Не думаю, что я был единственным, пережившим русский артобстрел. Скорее всего, и ополченцы, и враги, выбившие их из разрушенной деревеньки, посчитали меня мертвым, а то и вовсе не заметили среди груды щебня и обломков перекрытий. Так или иначе, когда я очнулся, поблизости не было ни единой живой души — только истерзанные трупы фольксштурмовцев.
Какое-то время я лежал на спине, не в силах сообразить, где я и что со мной произошло. Затем мое внимание привлек странный звук, разносившийся над руинами. Я с трудом выполз из разрушенного дома и увидел, что на чудом не рухнувшей колокольне по-прежнему висит колокол, который, раскачиваясь от сильных порывов ветра, монотонно гудит. Возможно, вы не поверите, но из моих глаз полились слезы, и у меня не было никакого желания их сдерживать: в тот момент я твердо знал, что там, на Востоке, в Берлине, оборвалась жизнь моего фюрера. Неуклюже встав на колени, борясь со слабостью и тошнотой, я хотел было перекреститься и прочитать молитву, но в последнее мгновение задумался — кому и как молиться о его душе?..
Ближе к вечер меня обнаружил русский патруль. Должно быть, у меня — грязного, шатающегося, словно пьяный — и впрямь был курьезный вид, раз советские солдаты при виде меня принялись громко хохотать. Я остановился перед ними — мне было все равно, что они со мной сделают. Один из русских, лет сорока, с ранней сединой и длинными усами, посерьезнел и положил руку на автомат, но его остановил другой, помоложе. Они о чем-то поговорили, затем молодой подошел ко мне и весело поинтересовался:
— ССовец? От суда скрываешься?
Я покачал головой. Русский пожал плечами и сделал мне знак идти вперед. Скоро мы нагнали колонну других немецких пленных, и меня передали ее конвою. Так для меня закончилась Вторая Мировая Война.
Эпилог
Вот и подошла к концу моя книга — куда быстрее, чем я думал. Не стану описывать свои злоключения в лагере, то, как я нашел жену, и голодную послевоенную жизнь в ФРГ, об этом уже написано немало и профессиональными литераторами. Скажу только, что с каждым днем все больше и больше убеждался в невероятном даре предвиденья, которым обладал главный герой моей книги…
Все, о чем он говорил мне, постепенно сбывается. Старый мир рухнул, закончился в том самом 1945 году, и нам, последним, кто помнит то, что было, все неуютнее жить в новом, "либеральном", "свободном от предрассудков", "открытом" обществе. То, что прежде казалось возвышенным, теперь или запрещено, или опошлено, а прежде отвратительное и презираемое возведено в ранг нормы, стало модным.
Я часто вспоминаю Марту. Но теперь я еще чаще думаю о том, что мы потеряли тогда, что мы не смогли отстоять под Сталинградом и Курском — наш мир, мир, о котором мечтал фюрер. Я не могу судить его, хотя по его милости испытал то, что пало нелегкой ношей на спину послевоенной Германии — он воистину по ту сторону Добра и Зла. Вам, читатели, этого, должно быть, не понять, вы ведь не видели его так близко, как видел я, не слышали его завораживающего голоса, не чувствовали той ауры сверхъестественного, которая окружала его до последнего дня жизни… Быть может, его личная трагедия была горше всего, что выпало на долю пошедших за ним или противостоявших ему. Я думаю, он прекрасно знал все, что ждет его, хотя до конца стремился изменить рок, влекший его в бездну поражения. Ради чего? Ради грядущих поколений, которым он надеялся показать пример того, что он называл "арийским" и "сверхчеловеческим", перед тем, как завершится "Круг Земной"? Это ведь тоже оттуда, из "Прорицания Вельвы"…
И еще. Я уверен, что то грядущее, которое уже не увижу я, также было известно ему. А значит… Значит, он и вправду умирал с верой в грядущий триумф своих идей, в мировое арийское восстание, для которого он был лишь предтечей? И неужели это его предсказание сбудется так же, как сбылись иные? Мой тринадцатилетний правнук бреет голову и приветствует друзей вскинутой рукой. У него наверняка будут неприятности… Но я не останавливаю его. Чтобы не оскорбить память своего давнего берлинского собеседника.
Мой последний час близок. И теперь я боюсь только одного. Боюсь, что ОН не даст мне воссоединиться с Мартой в раю, какой обещает своим прихожанам наш старенький пастор, а потребует меня к себе, в свою холодную Вальхаллу, к волкам и воронам Древних Времен. Впрочем… Если он потребует от меня вечной службы, я не откажусь. Ведь разве есть что-то более возвышенное, достойное и благородное, чем биться за увиденный им мир — существовавший в незапамятном прошлом и возможный лишь в невообразимо далеком будущем?..