Выбрать главу

По правую руку был переулок, и когда они проходили мимо, повеяло оттуда сыростью и холодом, которые, должно быть, и запомнились многим. Переулок смотрел на мальчика заплаканными глазами и серыми, мокрыми стенами домов, и тебе до сих пор кажется, что как раз там собрались принадлежавшие к первому из миров – ждавшие мора, и глада, и труса земного. Но тогда мы спокойно прошли мимо, а потом я услышал крик и, обернувшись налево и чуть назад, увидел, как карапуз чуть постарше тебя самого попал под велосипед сорванца-семиклассника и орет, испугавшись.

Как мог я запомнить все это в свои два с небольшим года? Не знаю. Более того, боюсь, что эпизод с велосипедом, как, не исключено, и что-нибудь еще, попал в память о том дне из много более поздних лет, но это ведь только подтверждает истинность исходного ощущения. Действительно, помни мальчик все точно и без ошибок, и можно было бы быть уверенным, что выверенное описание – плод воображения и выдумано с начала до конца, но в том-то и состоит убедительность смутной памяти, что плохо помнить можно лишь то, что случилось на самом деле. Нужно только объяснить себе, отчего запутались друг в друге, переплелись именно те, а не иные события. Но оно не так уж и сложно. Просто солнечная погода, тепло, весело испуганный ровесник под колесами велосипеда и набухающие почки отложились в сознании образами второго, неожиданного мира. И не столь важно, было ли это тогда или через несколько лет – они лишь символы. Важно, что символы как раз такие понадобились твоей памяти для закрепления, словно на проявляющейся фотопленке, для воплощения, для наращивания плоти на костях смутных проблесков мысли о том именно дне и ни о каком ином, ибо нужда в них означает, что в растущем сознании осталось тогда нечто, для чего они оказались необходимы, что должно было быть выражено через них, только в таких картинах и ни в каких иных. Вот это нечто и остается неоспоримо правдивой минутой рождения твоего самосознания.

В самосознании этом остались навсегда искры в глазах, словно у ликующей кошки, у тех особых – ровесниках матери и старше, – что, попадаясь навстречу, бросали один лишь взгляд, и становилось ясно, что нет для них уже ни зимы, ни сырости, и идут они не домой, а куда угодно, потому что не могут не идти, не могут не бежать, не мчаться, когда орут птицы и щебечут мальчишки, когда предгрозовое напряжение молчания отступило в переулок и в серые спины растерянных. Такие встречные тоже отводили глаза, но не вниз, как забившиеся в подворотни, а в сторону, и от этого рождалось чувство, какое бывает, наверно, если рядом прошуршит шаровая молния. Ты солжешь, если скажешь, будто их было много. Нет. Но они были, и каждый из них был похож на охотничью собаку, тугую и нервную, способную, если надо, броситься на медведя, а сейчас молодым своим бегом разогнавшую всякую нечисть по норам. Запомнились именно они – мужчины и женщины, это был их день, день мальчика и его матери, день танца зрачков среди соплей и сосулек.

Потом наступил провал. Точнее, целый ряд провалов в памяти, отделенных несколькими картинами или группами картин друг от друга. Такие просветы, окна в прошлое иногда обращены к чему-то действительно важному, но порой совершенно случайны, и нужны, чтобы человек не потерял след в том тревожном, постыдном и прекрасном времени, которое зовется детством. Почему оно прекрасно, знают все, но чем деятельней и самобытней хочет проявить себя отдельная человеческая воля, чем больше попыток самовыражения делает она, тем сильнее преследуют ее горькие, смешные, детские просчеты, и за них стыдно.

Мальчик вырос, и память не желает досаждать ему перечнем глупых ошибок. Мать все так же ходит в молочный магазин на проспекте. Буквы у вывески по-прежнему четкие и даже еще четче, оттого что неоновые и светятся в темноте. Конечно, это естественно, что мать постарела и осунулась. Но отчего она, больная, так за всю свою жизнь нигде и не побывала, ничего не дождалась, не увидела ничего из того, о чем мечтала когда-то, – болью перехватывает горло от мысли об этом. А вокруг все по-прежнему: белые ночи, дни солнечные и хмурые, и каждый, кому не скучно, без умолку трещит о том, что металось тогда сумасшедшим зайцем в глазах. Шуршат шины, воют кошки, и туман обучает искусству конспирации петербургские подворотни.