Но куда им, собственно, идти? Они, верно, собрались в соседнее село или в город, а на самом деле – но они не знают этого – к концу провода, и дальше пути нет. Впрочем, отчего же? Почему эта мысль так странно действует на всякого природного человека? Разве так мало поклонников естественнонаучной любознательности, что никого не тянет, хотя бы из интереса, переступить черту и оглядеться там? Как можно геройствовать, жертвуя жизнью ради изучения какого-то микроба, но шарахаться драной кошкой от мальчишки, едва лишь настанет миг куда более веского Опыта?.. Понятно еще, что только нелюдь и безумцы делают это сами. Убить себя – так же мерзко, как заниматься онанизмом. Не только по ощущению – здесь есть глубинное сродство. Когда мы смотрим отсюда, из жизни (а только из нее мы и можем смотреть), смерть кажется прекрасной, словно зачатие, в ней такое же полное исчезновение, отдача сил, конец себя. Но как зачатие нисколько не устраняет меня, а напротив, заставляет острее себя осмыслить (мысль о ребенке, о потомстве создает будущее, а значит, и воскрешает прошлое), так и смерть вовсе не должна быть полным, всесторонним концом. Нет, она – акт высочайшего и бескорыстного творчества, именно бескорыстие отличает ее от жадного самоистребления. И если она подошла сама, вполне случайно и независимо – как озарение поэта! – зачем люди дергаются и бьются? И откуда берутся у них такие силы? Для чего дала их природа? Не для того ли, чтобы заставить глупую зверушку сперва сполна отработать покой и будущее просветление? Кто знает, может, жизнь и то, что зовем мы смертью, связаны вполне вещественно, энергетически: чтобы бестелесному миру было на что жить, мир земной должен произвести какую-то работу – ну, вроде как отчисления в пенсионный фонд? Только работа эта особого рода, и пока душа не запасла достаточного количества духовной энергии – а сделать это можно только на земле, – ей нечего делать там, куда самовольно и нагло возвращаются те, другие…
Но в этой стране о самоубийцах что-то не слышно. Инстинкт самосохранения, цепкий, как кустарник, и вездесущий, как пыль, намертво скрепляет каждого здешнего двуногого с землей и с жизнью на ней. Наверно, это болезнь, когда инстинкт исчезает, и, значит, он болен, потому что всегда ощущал себя слишком вечным, чтобы цепляться за тело. Не то чтобы оно ему мешало, но, как после долгой езды на велосипеде, вдруг обнаружив, что шина спустила, слезаешь и чувствуешь неожиданную прелесть от легкого и нового способа передвижения – всецело сам, и ничем не связан! – так и Виктору иногда казалось проще и легче существовать в несколько даже дурманящей отрешенности, когда смотришь прямо перед собой, в воздух, и начинаешь вдруг видеть мельчайшие кружочки и шарики – атомы, фотоны, кварки… Когда забываешь о самом существовании завтрашнего дня, но зато совершенно точно знаешь, что произойдет в следующую секунду, догадываешься, что когда-то возник и воплотился, чтобы научиться любить и чувствовать эти камни и атомы, а научившись, должен понять нечто такое, отчего просто перестанешь интересоваться: живо ли до сих пор твое мясо или все еще произрастает где-то там, неподалеку, наподобие кустарника и сухих колючек?
И больше уже не жалко прошлого, и время отдает своих мертвецов, потому что все сливается в один щемящий и прекрасный миг, а все, кого я помню, навеки поселяются внутри меня, теперь они навсегда будут такими, какими я их любил, ибо они – это я. А сухой колючке совсем не надо знать, что когда-то была она шелковистой и гибкой, что все случившееся с ней могло быть совсем по-другому; зачем помнить, что можно было где-то свернуть и все переделать, и не умерла бы Ира, и родились бы у них дети, и не было бы колючки, и не видно было бы атомов… А был бы он счастливый, скучный и тоскующий. Потому что пуст человек, когда не к чему ему стремиться. Но чем большего ему не хватает, чем мучительнее его недостаточность, тем светлее и всеохватнее становится он, пока не растворится в целом мире единой частичкой сплошного света (ибо все остальное отнято без остатка) – и в документах это зовется смертью.
Но ведь могло быть и как-то иначе… Например, не познакомиться с ней вовсе, просто не встретить… Или вырасти сиротой и знать совсем-совсем других людей, чем теперь… В конце концов, родиться в другом месте, родиться другим…
Только представить! Я рожден в иное время и рожден иным – высоким брюнетом, пухленьким блондином. У меня другие глаза, другие губы, опыт и память. Но мозг мой и нервы устроены так же! Я полон горечи о какой-то неосуществившейся жизни – я даже не знаю, чтó это могла быть за жизнь, но все время чудится, что то ли я украл, или у меня украли память, судьбу, имя – все! А этот вот сегодняшний Виктор Сиверцев все равно бы жил на свете, только был бы совершенно чуждым мне человеком. Как трудно, почти невозможно выразить эту мысль даже для самого себя! И кто из нас двоих был бы я? А вся моя нынешняя жизнь, ведь она так и осталась бы моей жизнью, но принадлежала бы чужому человеку, а я настоящий, наверно, даже не знал бы его, не догадывался. Читал бы в книгах о Викторе Сиверцеве… или слышал бы от знакомых… и ни разу бы не понял его мыслей, своих собственных сегодняшних чувств… Это так чудовищно, что в возможность подобных перевоплощений нельзя уверовать ни на единый миг!