Однажды нас в очередной раз вдвоем запихали на помывку в конуру размером два на три метра, половину которой занимали печка и всякие банные причиндалы. Там мне пришлось убедиться в очевидном: был он либо мусульманином, либо из секты «жидовствующих», чьи вполне славянские села уже давно встречались как раз в тех местах, откуда были родом его предки. Не знаю, пожалуй, найдутся нравоучители, способные записать меня в антисемиты как за употребление оного слова, так и за само сообщение. Напрасно. Название секты можно найти в любом, совершенно нейтральном справочнике. Лехе ни в честности, ни в мужестве я никогда не отказывал. А пример мне понадобился как раз чтобы показать: даже обрезанные комиссары не обязательно должны были быть евреями, так что не надо за каждой кочкой видеть «жидомасонский заговор» и строить забор выше колокольни. Впрочем, с Лехиным дедом я в бане не мылся.
Воевал он где-то на Северном Кавказе, и Леха довольно справно называл какие-то топонимы между Астраханью и Сухумом, а однажды поведал историю о том, как комиссар Григорий Костерин был порублен казачьей шашкой, но выхожен молчаливой вдовой погибшего в том же бою молодого белого хорунжего. Потом, спустя время, пришлось ему стать в тех же краях председателем колхоза, и все годы своего председательства он так ни разу не услышал и слова от сухой и строгой, затянутой в черное старорежимной медсестры. А впрочем, не помню, эту историю рассказывал, быть может, вовсе и не Леха, а Степан Хмара, врач «милостью Божьей», ненавидевший русских так, как может ненавидеть только тот, кто почти любит. И рассказывал он это о своей бабушке или о соседке из села только для того, чтобы показать, как он понимает настоящую профессиональную честь медика: сперва вылечить, а потом, если удалось бы – можно и повесить врага-гаденыша… Ну, а коли повесить не получается, то хотя бы промолчать лет двадцать, ни на минуту не забывая о своей ненависти.
Конечно, кто бы и о ком это не рассказывал, я сразу вспомнил, что не так давно читал что-то очень похожее. Кажется, в «Тихом Доне». Первые издания каждого из четырех его томов нашлись в замечательной библиотеке Внутренней тюрьмы КГБ, изрядно разворованной, но все же сохранявшей тысячи томов, доставшихся нам в наследство от расстрелянных, распиленных, распятых обывателей. Странная была манера в ленинградском «Большом Доме». Там спокойно можно было выписать любую книгу, вышедшую когда-либо в дореволюционной России или в смутные годы Советской власти. Но делать это надо было наобум, без всякого каталога, чтобы через неделю получить ее от рыжей красавицы, которую, вроде бы, вовсе не интересовало, что «на свободе» какое-нибудь Собрание сочинений Мережковского хранилось в «спецхранах» и было совершенно недоступно для большинства вполне положительных читателей. Политзаключенные на практике приравнивались к особо респектабельным клиентам и могли читать то, что позволялось не всякому доктору наук. «О, Русь! O, rus!»
Наверно, «разоблачить» рассказчика было бы не так и трудно, но я не стал этого делать. И вот почему. Во-первых, Шолохов в ворованном у белого казака романе ничего не мог писать о тех временах, когда в Советском Союзе завелись колхозы и их председатели. Тут не сгодилась бы и «Поднятая целина», потому что мой рассказчик доводил свою повесть до самых последних предвоенных лет. А об этих годах Шолохов помалкивал. Но главное – в другом. Потому и западает в душу этот сюжет, потому и описывают его на десятках страниц романисты, а разные люди вполне искренне рассказывают то же о своих близких, что история эта типична. И не в литературоведческом, а в самом, что ни на есть народном и «общечеловеческом» – да простится мне испохабленное краснобаями слово – смысле. Кто бы ни был настоящим автором «Тихого Дона», схожий рассказ он почти наверняка не выдумал остроты ради, но тоже от кого-то услышал, а в народной памяти повесть эта закрепилась именно оттого, что так бывало. Бывало неоднократно, в разных местах, с разными деталями, а, пожалуй, и в разные времена (станица, казачий круг или крестьянский сход и община вместо колхоза)… Вообще многие невероятные байки, ставшие «бродячими сюжетами», вполне возможно, вовсе не выдумки, а реальные происшествия, постоянно повторяющиеся в нашем сознательно безумном мире. Иногда мне даже случалось на такого рода литературном воровстве ловить мироздание за руку. Если не забуду – еще расскажу. Да вот, хотя бы! Кто бы мог подумать, что древнеиндийские, скандинавские и ницшевские сказания о всяких «калиюгах» и «вечном возврате» – что-то большее, чем красивые выдумки? Но нашелся теоретик-романтик, рассчитавший математически и обосновавший физически модель регулярно гибнущего мира, в котором абсолютно все события, даже такая мелочь, как мои рассуждения, повторяются в точности через триллионы веков. Теория эта, словно бытие Божие, не доказана и не опровергнута. Но кто у кого украл идею? Древние брахманы у природы? Физик у Ницше? Природа у Мирового разума? Поди разбери… И отчего ж тогда Лехе или Степе Хмаре я должен верить меньше, чем плагиатору Шолохову?