Сколько раз во время званых обедов и ужинов мне казалось, что я выполняю функцию окошечка, через которое переговариваются сидящие от меня справа и слева соседи. Если же вдруг они переставали использовать меня как ретрансляционную установку, то по воле каких-то таинственных сил, поколебавшись мгновение, обращались к кому-нибудь из ближайших гостей, но никогда ко мне. Можно подумать, что я просто не существую или меня не воспринимает сетчатка глаз.
Меня уже перестало удивлять, что при одном моем появлении в магазине единственная свободная продавщица тут же исчезает в подсобном помещении или начинает звонить по телефону своей лучшей подруге. Точно так же я давно привык к тому, что в ресторане стоит мне жестом подозвать официанта, как он тут же устремляется на кухню. Может быть, голод делает меня настолько бесплотным, что гарсон не различает, где я, а где пустой стул? Как знать… Но ведь и после сытного обеда я не становлюсь более материальным в глазах некоторых людей, в частности почтовых барышень. Стоит моему лицу возникнуть перед окошечком кассы, как вышеуказанная барышня с папкой под мышкой направляется к своему начальнику в вступает с ним в длительные переговоры. Почему так происходит? И почему, если я хочу сдать пальто гардеробщице, из десятка протянутых к ней абсолютно одинаковых рук она в последнюю очередь замечает именно мою?[160]
Есть ли еще на свете люди, так же как и я, страдающие от своей прозрачности, которым врачи должны были бы прописать специальный курс особого лечения, уплотняющего ткани? Надеюсь, что есть… Сознание же, что есть и другие, которым повезло не больше твоего в жизни, так утешает! Если эта книга выйдет в свет, я хотел бы посвятить ее всем тем, кто, подобно водяным знакам, невидим на первый взгляд, тем, кто может хоть тридцать лет просидеть под яблоней и не открыть закона всемирного тяготения, всем неприметным, маленьким людям, которые, дожив до 65 лет, на цыпочках уходят из этого мира, не без любезной помощи авторитетных врачей.
С этим явлением прозрачности, о котором я говорю, я столкнулся еще в лицее. Чуть ли не каждый месяц появляется новая биография какого-нибудь выдающегося человека. В какой бы области он ни прославился, первые строки этих творений звучат всегда одинаково: уже в раннем детстве герой был отмечен печатью гениальности. Когда речь идет о хирурге (великом): «С самого детства он проявлял страсть к препарированию. Он использовал каждую возможность и вскрывал тела насекомых и пресмыкающихся». Или о генерале (великом): «С самой юности стратегическое искусство захватило его так, что каждый вечер при помощи шахматных фигур в флажков он разыгрывал одну из великих исторических битв».
Я же с самого раннего детства никакими особыми способностями не отличался. Я даже не был, подобно множеству знаменитых людей, сорванцом и зачинщиком всех беспорядков, которым учителя предсказывали, что из них никогда толку не выйдет. Нет. Мои учителя не говорили мне ничего такого. Но не предсказывали они мне и яркого будущего. Правда, у меня никогда не было очень хороших отметок. Как, впрочем, никогда и очень плохих. Оказавшись где-то на полпути между головным отрядом и отставшими солдатами, я застрял в той нейтральной, бесцветной и безликой зоне — уже тогда сказывалась моя серость, — в той no man's land[161] взявших абонемент на посредственность, о которых учителя обычно мало заботились. Подобно тому как газеты интересуются лишь звездами или преступниками, педагоги испытывают нежные или бурные чувства только к блестящим ученикам или отпетым лодырям.
Моя бесцветная внешность не привлекала их внимания. Сколько раз, особенно на уроках истории, я видел, как господин Низар, объясняя новую тему, обращался к двум или трем ученикам. Слушал его, конечно, весь класс, но рассказывал он о знаменитой встрече Франциска I с Генрихом IV или об интригах Ришелье только Дельпику, Гуровичу или Клотцу. В течение всего урока он неуклонно обращался к одному из этих трех учеников, начисто забыв о том, что есть и другие. Я не раз пытался, как и некоторые мои товарищи, подобно мне не снискавшие благосклонности господина Низара, привлечь к себе его внимание каким-нибудь жестом: я скрещивал на груди руки, а потом разводил их, иногда пускал зайчиков. Но взгляд учителя перепрыгивал через мою голову, словно меня вообще не существовало; он, словно во сне, обводил глазами класс и снова нацеливался на Клотца, Гуровича или Дельпика. Я его не интересовал. Впрочем, не только его. Некоторые учителя, которые так быстро умели находить себе жертвы или выбирать любимчиков, иногда по нескольку недель не усваивали моей фамилии. Так, в шестом классе к концу первой четверти господин Шабаль вдруг обнаружил, что он ни разу не спросил меня. Когда, глядя на учеников, тянущих руки, он говорил: «Скажите вот вы!», его указующий перст тыкал направо, налево, но никогда не попадал в меня. Как-то в декабре, на одном из последних уроков, просматривая список учеников в своей записной книжке, он вдруг заметил, что меня в нем нет.
— Напомните-ка мне вашу фамилию. Вот вы…
— Бло, господин учитель…
— Странно, — заметил он, — она так легко запоминается!
Видимо, слишком легко. Он ее просто проглотил.
«Учится посредственно. Ему не хватает непосредственности». Подобное заключение, окрашенное второсортным юмором, перед которым не в силах устоять педагоги, из года в год украшало мой табель.
В дальнейшем мало что изменилось. Абонемент на посредственность остался со мной на всю жизнь. У меня все среднее: рост, способности, квартирная плата, общественное положение… На первый взгляд может показаться, что я специально создан для этого конкурса. Но если я и решусь принять в нем участие, то без всякой надежды на успех. Почему мне не признаться в этом? Удача меня никогда не баловала. Я никогда не выигрывал в лотерее, мне никогда не везло при жеребьевке, я никогда не оказывался среди тех 38 750 человек, которых удалось опросить сотрудникам Института общественного мнения по вопросам международной обстановки. Я часто рассматриваю в газетах фотографии людей, к которым обращаются на улицах репортеры, называя их «прохожими», и выясняют у них, что они думают о правительстве, о ценах, телепередачах или избирательном праве для женщин. Случайно выхваченные из толпы, они ничем не отличаются от меня и говорят то же самое, что мог бы сказать я. Они — это я. Но я никогда не попадаю в их число.
В чем же, собственно, заключается конкурс? Разумеется, не только в том, чтобы перечислить десять основных добродетелей и десять основных недостатков француза.
(Почему именно десять? Конечно, только потому, что девять и одиннадцать — это не круглые цифры, звучащие более убедительно. Географический атлас выделяет десять крупнейших городов земного шара. Теннисные эксперты — десять лучших игроков мира. Пять, десять, пятнадцать, двадцать — звучит. Четыре, восемь, одиннадцать, шестнадцать — нет. Забавно.) Придется рассказывать о себе, описать черты своего характера, образ жизни, назвать сумму расходов и предоставить судьбе и статистическим данным решать, являешься ты или нет «средним французом».
У меня не раз возникало желание узнать, действительно ли существует во Франции (подобно метру, хранящемуся в Севрском павильоне) некий гражданин, который собрал бы в себе все типические черты так называемого «среднего француза». Или же этот идеальный Дюпон, на которого без конца ссылаются, измеряя с математической точностью как его способности к поглощению божоле, так и силу его веры в демократию, — чисто мифическая фигура, на которую газеты нацепляют рыцарские доспехи из цифр и надувают взглядами.
160
Но больше всего меня возмущает то, что моя странная способность оставаться незамеченным улетучивается всякий раз, когда она могла бы сослужить мне службу. Совершенно невидимый для взглядов мелких служащих, таксистов, продавщиц магазинов (впрочем, я становлюсь невидимым, когда пытаюсь их отыскать, но едва я перестаю в них нуждаться, ими хоть пруд пруди), я начинаю буквально фосфоресцировать при появлении людей, встречи с которыми я хотел бы избежать, будь то юный продавец студенческого журнала, который не упустит случая всучить мне на улице несколько номеров: «Неужели вы откажетесь поддержать молодежь?», или пьянчуга в последнем поезде метро, который, затянув «Трез-вость, здо-ро-вье, спо-кой-ствие…» — перекатывается, как шарик рулетки, от пассажира к пассажиру в поисках нужного ему номера, и сколько бы ни отводил я глаз, этим номером оказываюсь именно я. И как бы ни съеживался я на своем стуле летом, в казино, когда фокусник тщетно пытается найти добровольца для своего фокуса, я совершенно уверен, что в конце концов именно меня он попросит подняться на сцену и извлечет у меня из носа куриное яйцо.