После долгих поисков я остановился на четверых, которые затем, в свою очередь, должны были привлечь еще трех-четырех и т. д.
Все четверо было в том возрасте московского студента, когда выборы правления столовки уже теряют всякую притягательность, и питомец белого здания на Моховой останавливается перед скрещением двух дорог: 1) широкой московской жизни и выхода в адвокатуру, 2) серьезных занятий и оставления при университете. Все четверо еще не совершили окончательного выбора, и прелесть половинчатости их душ не могла не произвести впечатления на клиентов Гольденблата.
Юрист Жегуленко любил светлые, широкие, серые пиджаки, шелковое белье, свежие перчатки; в верхнем зале библиотеки меж рядами над пюпитрами согбенных спин он проходил, благоухая Chevaliers d'Orsay, порождая подозрения в легкомыслии. В здании на Моховой чистота белья и модный покрой платья исключали служение науке Иеринга и Иеллинека. Для своих двадцати четырех лет, для пятого года пребывания в студентах, Жегуленко обладал и достаточной лысиной, и достаточной искушенностью в вопросах зеленого поля и ночных развлечений. Он меня понял с одного слова, сразу предложил тему "Власть и право в теории Петражицкого" -- и только спросил:
-- Но Вы уверены, что проигранные мной деньги будут возвращены?
Я был уверен и растроган.
В качестве оппонента и бессознательного соучастника, Жегуленко привел Сашу Колчеданова, милейшего энглизированного купеческого сынка, жившего в особняке на Пречистенке и бредившего невероятными авантюрами. Колчеданов крепко жал мне руку, благодарил за доверие и просил меня только никому не называть его настоящую фамилию.
-- Знаете, до отца дойдет; он, хотя и англоман, но мораль прежнего Рогожского кладбища. Уж придумайте лучше какого-нибудь Сидорова, Петрова, Иванова.
Выбор остальных двух доставил множество хлопот и разочарований. То Петр Феодорович "отводил", то объект задавал неуместные вопросы. Мы уже начинали отчаиваться, когда неугомонный Гольденблат нашел желанную пару в лице его пациентов, братьев Выхухольских.
-- Полячки, действительно, такими мать родила, -- извивался Гольденблат, -- но мошенники всероссийской складки. Замечательнее всего, обладают слезным даром в размерах нечеловеческих. Про науку ли разговор, про любовь ли к отечеству, про еду ли, в случае всего в глазах всегда слезы, большущие, фальшивые-префальшивые, вроде как бы брильянтища с Тверской, от Тэриза.
Старший Выхухольский -- Станислав -- носил польскую корпорантскую шапочку и в совершенстве разработал "номер под Пшебышевского". Неврастения, жуткие двусмысленные слова, угрозы Богу, пророчества о гибели человечества... Подходя к карточному столу, он делал огромные жуткие глаза и каждому новичку шептал на ухо:
-- Что это? Посмотрите на этого бубнового валета. Это Он, я чувствую, что это Он.
Младший -- Игнатий -- внешне казался вконец ассимилировавшимся. Широкая московская натура, уменье нагонять счета (при условии неучастия в платежах), цыганские песни, речи о мессианизме в России, о воссоединении славянства. И в картах размах, удаль...
-- Эх, где наша не пропадала, тысячью больше, тысячью меньше. Сибиряк, прояви натуру.
Сибиряк проявлял и ставил действительно тысячу, Игнатий Выхухольский примазывал один рублик, который потом, при возврате им проигранных денег, обозначался в его счете десятью рублями. Обоих Выхухольских ввиду безнадежности контроля за "проигрываемыми" ими суммами пришлось скоро перевести на проценты.
6
Так или иначе, но рефераты состоялись. Грехопадение Юрия Павловича Быстрицкого входило в новую фазу. К чести моей надо сказать, что с первого же реферата я правильно учел обстановку и оградил свою душу от бесполезных угрызений. Путем какого-то особого Мохового мальчишеского гегельянства я сумел раскусить опасный грех: под скорлупой шантажа оказалось разумное ядро презрения. Не было жалко никого. Да и можно ли было в сущности жалеть?
Присяжный поверенный Челенцев, трибун, либерал, политический защитник, под шумок через помощников своих занимался делами о железнодорожных увечьях. То, что он успевал награбить на отрезанной ноге машиниста, на поломанной руке стрелочника -- преисправно привозилось в наш переулок. До полуночи горячился Челенцев на темы благороднейшие и ни за какие сокровища мира не хотел он уступить нравственного обоснования права. В эти страстные часы состязался он с Жегуленко и Выхухольским-старшим. Петр Феодорович держал строжайший нейтралитет и вступал в спор лишь для преподания библиографических указаний.
-- Простите, коллега Челенцев, говоря о пролегоменах имели ли вы в виду издание первоначальное или то, которое находилось под рукой у Владимира Соловьева?
Ирина Николаевна приходила на рефераты в глухом черном платье и, когда принимала она сторону Челенцева (а случалось это неизменно), трибун уставлялся в белую полоску тела, спасшуюся из-под строгого английского воротника.
После полуночи генерал из неокладных сборов открывал иное заседание. Ирина Николаевна подсаживалась близко-близко к трибуну и, пока жал он ей руку, старичек из неокладных сборов принимал сигнализацию о карте трибуна. После полуночи горячился Челенцев по-настоящему, по-искреннему. Тяжко задыхался, огромным платком тщетно старался остановить ручьи пота, гигантским напряжением воли тщетно старался остановить иссякновение бумажника... Таяло сердце Челенцева, таяли его заработки, и как-то под утро, страшему Выхухольскому признался трибун, что уже затронуты деньги клиентские.
А потом, через неделю, хлопотливая вечерняя газетка известила нас о жалобе, поданной прокурору увечными железнодорожниками, об аресте присяжного поверенного Челенцева и о предстоящем громком процессе.
Братья Выхухольские блеснули в этот день величиной их слезного дара, Петр Феодорович молчал, Гольденблат бегал по бухарскому из Прохоровской мануфактуры ковру, ломая карандаши, изыскивая нового клиента из левонастроенной и денежно солидной интеллигенции. Я смотрел на Ирину Николаевну. Я смотрел на нее уже второй месяц. Она молчала по-прежнему "о пустяках", ее красноречие было неисчерпаемо в делах...
Я проводил ее до самой ее квартиры в Большом Афанасьевском. И от Лубянки до Арбата всю дорогу расспрашивала она о начинавшем входить в известность строителе мостов, инженере Тырковском.
-- Будет хороший клиет. Юрий Павлович, за большую деньгу могу купить ваши десять процентов.
Уже у парадной двери я не выдержал и спросил:
-- Вам не жаль Челенцева?
И, возясь с ключами, обычным глухим ироническим голосом она ответила:
-- Чудак вы. Странный вопрос. Конечно, жаль. Но что же делать? Пусть неудачник плачет. Нельзя же в самом деле играть на деньги безногих стрелочников.
...Я шел по Большому Афанасьевскому. Стеклярусом завивалась первая метель, и отвыкшие от снега вороны каркали изредка и неуверенно. Играет ли Ирина Николаевна или она и в самом деле такая? Ну хорошо, и я не слишком чист, и у меня наготове вереница оправданий... Но женщина с нимбом волос золотистых, с прядями, поседевшими в пушинках... Откуда это бесстрастие? После великий страстей? От великой пустоты?.. В хлопья сгущался стеклярус. В двух шагах невидимкой топотал встречный, бубенцы звенели, как за сценой, в конце гигантского зала... И при переходе через Арбат почти сшибли меня разлетевшиеся сани. Роясь в снегу, я ищу заледеневшими пальцами шапку, а знакомый голос кричит:
-- Ого-го, чуть своего не убили...
Петр Феодорович в длиннейшей медвежьей дохе подбегает ко мне, путаясь в полах, и, пока я ищу шапку, шепчет:
-- Счастливейшая встреча, отец, со мной в санях Тырковский.
Через десять минут мы сидим в "Праге". Бритый мужчина в синей поддевке и лакированных сапогах поглаживает квадратный подбородок, поправляет ежик. Он смотрит в карточку, слушает изогнувшегося полового. Брезгливо сжимает толстые красные губы.