Выбрать главу

   Я считал, я запоминал, но, как в иссякающей каменоломне, мелкими булыжниками осыпаются мои слова, и я жажду, жажду молчанья... Вчера в Нордманновский коридор дюжие швейцары вывели молочного студентика и собирались уже дубасить его за невзнос причитающейся платы. Я уплатил за него синенькую. Но потом, вернувшись в номер и вдохнув запах умывальника, матраца, тела моей дамы -- рассвирепел, и дама со Страстного бульвара не получила обещанных "на счастье"...

   -- Сволочь ты, кот, супник!

   И еще многое, и плевалась, и всхлипывая натягивала дырявые фильдекосовые чулки.

   Петр Феодорович! Воспреемник Гуссерля и компаньон Гольденблата, поняла ли она, что мщу я себе самому, за спасение молочного студента, за последнюю отрыжку дряни сердечной?

   До потухания звезд, до утренней Авроры я шлялся по Нордманновскому номеру, Асмоловскими окуривал умывальник, хотел писать стихи, хотел заказать портеру, но сел на подоконник, прильнул лбом к оттаивающему стеклу и ждал, пока воскреснет из мрака противоположная стена. Половой прибегал не раз и с тревогой справлялся, не нужно ли привести новую девочку. Трудно противоречить половому, и я пошел на компромисс. Сняв сапоги, шлепая по коридору, пробрался к маленькому номеришке и наблюдал сквозь крошечную продольную щелочку, как молодой армянин с толстым кадыком, сопя, взлезал на взвизгивающую кровать... Половому -- трояк, мне -- времяпровождение. Ибо бесконечна зимняя ночь, и лишь в восьмом часу, свесившись над сходящими крышами, малокровное утро возвратило мне противоположную стену.

   Петр Феодорович! Простите вашего питомца... Но вы не поймете, на Отцах Церкви вы не поспеете за вертящейся свиньей раскрашенной ярмарочной карусели... Я подымаю за своего первого учителя заздравный, ночной кубок горечи, но отныне я клянусь не следовать более его советам...

   Эвино! презренье, бесстрастие, новая нежность!.. За вином любовников следует вино не убивших и оттого томящихся убийц.

3

   Зимой одиннадцатого года, в разгар славянских трапез и общемосковского бум-бума, съездил я в Париж. Дел никаких не было. Преспокойно мог оставаться на Молчановке и обжираться "Эрмитажными" завтраками. Но уж так подошло. От Ильинки и Страстного к горлу спазмы подкатили, запершило, закрутилось... Все ездят, поеду и я в Париж, посмотрю на французских женщин. Университет на Моховой заброшен, полюбуюсь на другой университет -- Монмартрский.

   Женщин французских увидеть не пришлось. Засасывал все тот же маховик: с утра мимо столиков в Café de la Paix циркуляция жонглировала ножками, палантинами, автомобильными шинами, и, когда в полдень угловой ажан в обычном жесте подымал магическую палочку, площадь Оперы со щебетом, прибаутками, щипками заливали ажурные чулочки со стрелками, без стрелок, черные и mauve {сиреневые (фр.).}.

   И девочки, девчонки заманивали растерявшегося москвича строгостью первоначального обращения, ласковостью последующих манер.

   Нравилось мне в них то, чего не было, нет и никогда не будет в русских их коллегах. Полное отсутствие надрыва, слез, телефонных звонков назавтра, рассказов о загубленной жизни и красавце-женихе. Веселое, достойное ремесло... Улыбка, равноправность, исключительная опытность.

   В Петровском парке, в "Мавритании" курносая пьяная Дунька и в пятом часу утра умудрялась потребовать "грушу-дюшес"; на Монмартре: у Монико, в Rat mort, в Pigall's, на авеню Мак-Магон, в укромных особняках, на перифериях, уходящих от Etoile царствовала спокойная профессиональность.

   -- Je fait tout mon mieux {Я делаю все, что могу (фр.).}... Если ты джентльмен -- сделаешь подарок, если нет -- тем хуже для тебя. Но груши-дюшес отсутствуют. Этим товаром не торгуем.

   Полюбовался я на живые картины, пересмотрел всевозможные позы, побывал на скачках и у Лаперуза. И... сознаться стыдно: заскучал... Великий пост, а грибами не пахнет, а колоколенки не звонят, а кухарки не ходят с лицами, опухшими от покаянных слез и казенного вина.

   Страшная вещь -- русская закваска. Трижды европеец, четырежды американец, переплыви моря, вскарабкивайся на горы, закупи все парижские банки... Суженого, ряженого... Подкрадется бес, деревенский, наш банный, тот самый, что с аршинным хвостом и запахом ржаного хлеба. Нашепчет ерунды, воспоет хамство, в перл создания возведет Чуевский постный сахар! Прощай, циркуляция, бульвары, напиток кассис-ситрон, ажан с палочкой и чулочки mauve...

   С Молчановки писала горничная Феня, оставленная для присмотра за квартирой: "Хватера в полном порядку, окромя того, что Петр Феодорович заходят почитай кажиное утро и о вас все спрашивают. Скучают они и серчают, что не едете. Письмов пришло множество, уж не знаю, как и быть, то ли пересылать, то ли нет. Да еще к святой прикажете ли окорок у Генералова заказывать и гардины поснимать..."

   В последний вечер захватил я двух девочек из Crand Café, поехал с ними на Монмартр. Еще раз все песенки выслушал, шариками в соседей пошвырял. Одна из девочек видит, что я скучный, не такой, как раньше.

   -- Слушай, ami {дорогой (фр.).}, хочешь редкую штуку посмотреть?

   -- Что еще такое? Опять позы?

   -- Да позы, но какие?!

   -- Какие бы ни были, всякие видел.

   -- А мужчину с овцой видел?

   -- С овцой?.. Гм... Этого я действительно не видел. Без обмана?

   -- Если обманем, не заплатишь.

   Перед отъездом в Россию на такую диковинку посмотреть не мешает. Будет о чем Петру Феодоровичу рассказать. У него хоть настроение и великопостное, и готовится он говеть, но выслушать выслушает с удовольствием...

   Взяли такси и поехали. Далеко, чуть ли не у самого Sacré Coeur где-то на антресолях, в небольшой комнатушке с зеркалами по стенам, блеяла овца... А мужчина... На страшном суде засмеешься, вспомнив его идиотские вылупленные глаза. Овечьи глаза в сравнении с ними казались верхом сознательного страдания.

   -- Ну, что, ami, понравилось?

   -- Да, спасибо, только почему у него глаза идиотские?

   -- Бретонские, ami, чистейшие бретонские.

   У Madeleine уже продавались фиалки, подснежники, мимозы. В поезде, пришедшем из Ниццы, на столах краснели букеты роз. В Толмачах, у квартиры Петра Феодоровича, оттепель запрудила улицу, гололедицей опрокинула бочку ассенизаторов -- и в доме все форточки были на затворе. Петр Феодорович потолстел, голова его окончательно сравнялась с обточенной берцовой костью и полки раннего ренессанса вплотную обступили трехногую полотняную койку. В Толмачах диньдинькала деревянная колоколенка. Мальчишки из серых пакетиков смастерили лодки и, по колена бегая в ассенизационной луже, налаживали судоходство.

   -- Что новенького, Петр Феодорович, что веселого?

   -- Ох, много, отец, много. Перво-наперво смотри, какую я монографию о Питке Мирандолийском добыл, у Шибанова отбил. Редчайшая из редчайших.

   -- Да, интересная, хорошая монография.

   -- Ну, а в житейском, Петр Феодорович, новости есть?

   -- Новости, говоришь?

   Петр Феодорович любовно гладит полуистлевший кожаный корешок.

   -- Да, новости, бывший патрон что?

   -- Бывший патрон? Что ж Осипу Эдмундовичу станется. Деньга к умному бежит, дурака обегает... Ты только полюбуйся, отец, на шрифт. Все загубил проклятый Гуттенберг.

   -- Петр Феодорович, да вы слушаете меня или нет? Ирина Николаевна как?

   -- В порядке, в порядке. Говорят, матерью скоро станет.

   -- Ма-а-терью?! От кого ж?

   -- Да от своего ж законного мужа. Дама с традициями, иначе не может, как не от мужа.

   -- Какого мужа, что вы бредите?

   -- Это ты, отец, бредишь, а не я. Оставь полку, оставь, поломаешь. Муж ее прежний.

   -- Петр Феодорович, плюньте на полку, я вам новую сделаю. Имя, имя мужа?

   -- Да ты, Юрий Павлович, рехнулся иль совсем не в курсе? За инженера металлургического, за Бачкарина, кто замуж вышел? Я ли, ты ли, Ирина ли Николаевна?