Новым воем, воем подснежников, от приснопамятного града Гапаранды до Ташкента и Мерва завоет шестая часть суши.
Мы не одни, мы не одни, нас много, нас много!
Му-жайтесь, му-жайтесь!
Стучат колеса, поют вагоны. Я еду, я опять и без конца еду. Во Владивосток за американскими ремингтонами, в Гапаранду за шведской сталью, в Ростов за донокубанской мукой, в Ташкент за хлопком. Телеграфирую с каждой остановки:
"Купил, подтвердите двадцать пять процентов на фактуру".
"Продал, подтвердите десять процентов на фактуру".
Купить выгоднее, чем продать. Наилучшее припрятать, придержать...
И я: со свистком полированным, с револьвером Наган, с "индивидуальным пакетом", с малиновым звоном шпор.
"Земгусары".
"Ловчилы".
"Спекулянты".
"Пир во время чумы".
Ладно, ладно, скальте зубы, посмейтесь... Придет день: поскалите, посмеетесь...
Кувака... Кувака...
Кувакчут узловые, промежуточные, полустанки. И в самогонке сгоревший вохляк гнусавит:
В Куваке хоть упейся,
А сахарочку шиш...
А у нас сахарочек есть, а у нас сахарочку много... Но мы припрятали, но мы не смеемся, мы серьезные... Мы -- подснежники тихие... вроде анчара...
2
Иногда приходила звериная скорбь.
В бессонные ночи, на верхней койке в купе, когда коридор лузгал семечки, доносился скверным неочищенным дегтем, хором матерщинных слов.
В пасмурные утра, когда затягивал свою арию вентилятор и жирной печатью замазывали газетные листы...
В воскресные отдыхи, когда белым-красным, от раненых и сестер милосердных, зацветал Пречистенский бульвар...
В часы разговоров о "должны победить". Почему "должны"? Неизвестно.
И клевала, выклевывала мой влачащийся труп скорбь. Скорбь была миллионоглавой пьявкой. Главы -- убитых, и питались кровью их же. Высасывала под Праснышем и Саракамышем, под Луцком и Двинском, одной из голов залезала на Молчановку, подговаривала грязно-серую мышку в ночи промчаться напоминанием об ускользающем, невозвратном...
А в театрах уже играют не то восемь, не то десять гимнов, а ветчина уже два шестьдесят... Припрятываю, перепродаю, путешествую.
А Москву беженцы съели. Котелок привислянский вытеснил старообрядческую, скопческую рожу. На Ильинке не протолпишься. Работают локтями: в спину, в бок, в шею.
-- Спешите, спешите, внимание, внимание. У меня есть товар.
-- Отойдемте на минуточку.
Глава пьявки оборачивалась котелками; как кролик завороженный, лез я на котелки, и кровь моя перекачивалась в них, я падал, я изнемогал. По жилам вместо крови жеваными комками толкались сотенные бумажки. В мозговых извилинах залегли займы, акции гранатных, консервных и всяких иных на оборону.
Ирина Николаевна? Как-то встретил ее, не на улице, не в театре, на вокзале. Уехала с мужем на Урал, закупать на месте кровельное железо.
-- Работаете?
-- Работаю.
-- А Вы?
-- И я слава... Богу.
-- Ну-ну, увидимся, увидимся.
Муж Ирины Николаевны считался уже одним из первых богачей-нуворишей. В конце шестнадцатого позволили они себе роскошь: завести второго ребенка. Ребенок получился, а Ирина Николаевна от родильной горячки умерла. Говорят в бреду все голосила:
Кувака, ты кувака,
Воейковская вода...
Запомнился мотивчик. Венка я не возлагал. В день ее похорон находился в Златоусте, покупал ножи, ножницы, вилки. Да, умерла Ирина Николаевна, а мы ездим, ездим. Слава Богу, стучат колеса, воют вагоны, в случае чего любой стон заглушат.
Кувака, ты Кувака...
Кувакчим, кувакчим! Грех жаловаться...
Дни выдавались -- ну и дни! Не передохнешь, где уж тут об обеде, ужине разговаривать. В семь утра на Брянский, подталкивать вагоны с сахаром. Позже приедешь -- неловко со старшим помошником разговаривать. Толкотня, запросы -- не пообещаешь. К десяти -- Ильинка. На Ильинке у Сиу принять коносамент, в Международный -- инкассировать; на биржу -- к одиннадцати. В половине первого в "Метрополе" ждут какие-то толстые. Говорят по-русски с немецким акцентом. Приезжие из Стокгольма. От них к Гольденблату насчет акционирования его консервной фабрики. В пять -- в Московотоп, пощупать, нельзя ли уголька по твердым, на товарищеских началах. За двадцать минут до восьми -- на Николаевский: завтра утром в Петрограде важнейшее заседание с англичанами из Торговой Палаты.
Обедаю в вагон-ресторане. Две сестренки милосердные лет по семнадцать все платки роняют. Что ж, познакомиться можно. Выберем в знак памяти усопшей рабы Божьей Ирины блондиночку. Двадцать пять рублей оберу: пожалуйте, отдельное купе!
-- Ты с фронта?
Она смеется:
-- Что, заразиться боишься?
Интересно: будь Ирина Николаевна моей женой, осталась бы она жива или такая уж судьба. Инженер (рассказывали на Ильинке) сошелся с Шуркой-зверьком и ездил с ней в Питер покупать дом на Каменноостровском.
Венков просят не возлагать...
...У Гостиного Двора окликнули. Слез с извозца, вижу -- приятель из былой Гольденблатовской шатии:
-- Слышали, слышали, Колечка-то Колчеданов Мясоедовским агентом оказался!
-- Что же, повесили?
-- Натурально. Зайдем посидеть, позавтракать.
-- Некогда, ни минуты нет.
-- Хоть в Квисиссану?
-- Не могу, в банке ждут.
Голова горела от вчерашней московской суетни, от ночной поездной любви. Нагнулся и горстью снега обтер виски.
-- Езжай быстрей.
По Михайловской гнали новобранцев. Угреватый парнюга, размахивая багровыми лапами и не попадая в шаг, горланит в одиночку:
Чаек у нас китайский,
А сахарочек свой,
Пей чаю, сколько хочешь,
А сахарочку шиш...
Гной пополам со снежной сукровицей сочился с тротуаров. В потемках сшибались постромками парные выезды. В водухе висел мат нескончаемый.
X
СНЫ
1*
* В этом месте в записках Юрия Быстрицкого нечто диковинное: не то утерян ряд глав, не то намеренное молчание об его жизни в 1916--18 г. (Прим. автора).
Перечел сегодня записи свои. Господи, до чего беспорядочно, ненужно, дико. Сказано все, а о главнейшем молчок. Главнейшее... главнейшее... Где же моей жизни главнейшее?
Сейчас вечер, сентябрьский ясный вечер. Час назад вернулся с прогулки по этому успевшему за сутки осточертеть городу. Крещатик, переполненный суетливыми нездешними физиономиями. Царский сад, где над мелеющим Днепром склонились профили пиджаков петербургской и московской кройки. Кофейня "Франсуа", прокуренная, запыленная, затканная пауками, и у биллиардов говор шулеров от "Доминика". Тронулась Россия... Побежала, заметалась. Ох, нескоро остановится. По себе самому чувствую, не скоро. Зуд в ногах, отвращение к жизни, усталость, но... из края в край, из града в град судьба, как вихрь, людей мятет. Попутешествуем. Что ж... Здравствуй, старик Кэнар-Лайн. Правда, не такой мне туризм мечтался. Ездить хорошо с запасом неподвижного спокойствия в душе; сидеть на месте приятно с ощущением громадного движения внутри. А тут все наоборот. Безденежные туристы. Несусветные планы. Гул неугомонного политического дурачья. И эти случайные ночлеги. Эти эвакуационные комнаты, неметеные, холодные, жуткие. Если б были здесь сплошные тяжелые шторы, опустить бы их, подойти к столу, еще раз почитать первую попавшую книгу (хотя бы каталог шин и моторов), извлечь из кармана блестящего шестизарядного друга, набрать в рот воды -- и да здравствует помогающий смерти закон Паскаля.
...Сегодня под вечер, а может, до обеда, я стоял на углу Крещатика и Фундуклеевской. Все так же валила от слоеных булок обезумевшая публика, все так же багровый кондуктор в три погибели перегибался через окно трамвая, чтоб сбросить прицепившихся безбилетных мальчишек, и бешено звонил: "местов нет, местов нет!" Где-то вдали у театра надрывались газетчики, где-то размеренным суровым шагом потопатывали германские солдаты. В окне кондитерской, над свежевыпеченным печеньем хлопотали грузные осенние мухи. Я стоял, смотрел, слушал. Уже по одному выражению мелькавших лиц нетрудно было понять, что отъезд недалек. Булки булками, а губы сжаты, а лица -- зелень поздней осени, а в глазах грязь засохших колодцев...