XI
РАССКАЗ ЧЕЛОВЕКА С ОДИННАДЦАТЬЮ ПЛАТИНОВЫМИ КОРОНКАМИ
Я ненавижу Россию, я бесконечно равнодушен к судьбе моих родных, у меня нет друзей, есть собутыльники, и их не жалко.
Я уже давно отказался от монополизма в отношениях к женщинам: бери деньги, отдай Ersatz любви, и мы незнакомы. Я верю в то, что с каждым из моих врагов на одной из остановок жизни я встречусь в обстоятельствах, когда я смогу перекусить ему горло. Это основа моего оптимизма. После четырех лет плавки характера и испарения души трогательную неувядающую благодарность я сохранил лишь к случайным встречам, к прошедшим мимо и исчезнувшим навек, но успевшим рассказать нечто, наполняющее священной радостью знания жизни. На вокзалах, в ресторанах, на тропических бульварах, в лакированных холлах больших отелей мелькали коричневые не запоминающиеся лица. Предупредительность манер, тщательно выглаженные брюки, жилеты с бриллиантовыми пуговицами, уголок шелкового платка меж обшлагом смокинга и манжетом рубашки... Их было тысячи тысяч. По-прежнему надрывался Jazz-band вне конкуренции, по-прежнему негр с мировой известностью до самозабвения закатывал глаза, приготовляя таинственные коктейли и смеси ликеров особой прозрачности, радуги, значительности, по-прежнему кокотки щеголяли скромностью, а жены американских свиноводов жемчугами. По-прежнему под звуки Chicago вырастали "презренье к жизни и усталость снов". И вдруг появляется человек, такой же, как все, и такой необычайный. Наши глаза встретились, и я знал, что будет знакомство, будет рассказ о жизни полнокровной, достойной зависти вымирающих близких и выживающих дальних.
-- Как вы страшно торопитесь! Как вы мало чувствуете жизнь. Послушайте, мы с вами познакомились неполные сутки. Завтра я уезжаю обратно в Лондон. Вы тоже куда-то собираетесь. Вероятно, мы с вами больше никогда не столкнемся. У меня сейчас большая потребность рассказать несколько эпизодов моей жизни именно беспокойному, торопливому, молодому.
В пятьдесят четыре года, когда во рту одиннадцать платиновых коронок, хочется помогать человечеству не только устройством детских приютов и общежитий для инвалидов. Вчера при нашем первом рукопожатии я понял по вашему лицу, что вы бывали в моих краях и фамилия моя вам более чем известна. Вы встречали это трехсложное имя на вывесках контор и складов, на штандартах пароходных компаний, в списке акций, котирующихся на мировых биржах, на мраморных досках благотворителей, в подписях, скрепляющих опубликованные балансы экспорт-импортных домов и грюндеровских банков и т. д. и т. д. И вот наконец после стольких надоевших упоминаний, Каниферштан перед вами. Хвастать мне нечем. Красотой я не блещу. Не только сегодня, но и тридцать лет назад, женщины отдавались мне исключительно за деньги и забывали мгновенно. Рост маленький, лысина большая, пальцы плебейские -- короткие, узловатые. Смокинг на мне как на вешалке, а когда шить фрак приходится -- сам парижский светила Пуль вздыхает и мнется, прибавляя в утешение: "Courage, monsieur... La beauté c'est rien. Marianne elle-même n'est pas racée...?" {Смелее, мсье... Красота -- ничто. Даже у Марианны нет "породы". (фр).}
Ну, да это у меня от старческой болтливости: речь идет не о моей фигуре. Вам, вероятно, небезызвестно, что уже отец мой был крупным миллионером. Родился я в роскоши и беспечности. Однако -- и здесь хочется похвастать -- большая часть моих миллионов приобретена мной лично, без всякой помощи со стороны отца. Дело в том, что в семнадцать лет, окончив гимназию, я пожелал жениться на нашей гувернантке, тридцатилетней француженке, посвятившей меня в таинства любви. Пожелал и объявил об этом отцу. Человек он был до безумия занятой, видался с нами один раз в день за вечерним чаем. Отец выслушал, пососал трубку и в ответ принялся расспрашивать секретаря о вечерних курсах Шанхайской рисовой биржи. Молчание отца я принял за согласие и спокойно лег спать. Наутро встал в отличнейшем настроении, иду в столовую и вижу у сестренки заплаканное лицо.
-- В чем дело?
Молчит.
-- Где mille Janette?
Молчит.
Мною овладело жуткое подозрение. Бегу в комнату Жанет. Дверь настежь, горничная подметает, на столах, на туалете никаких вещей. Я кинулся к матери и узнал все. В полночь отец вызвал Жанет, вручил ей значительную сумму, и она на рассвете уехала в неизвестном направлении, как пишут в сводках. Не оставив письма, не зайдя попрощаться... Смолоду я*6ыл гордый, нетерпимый, решительный. План мести отцу сразу созрел. В этом доме, где смеются над моими лучшими чувствами, я больше не останусь ни одного дня. Дождался вечернего чая. Злобная дрожь бежит по телу. Какими глазами, думаю, посмотрит на меня отец? Он вошел, с трубкой в зубах, с кипой фактур, писем, фиркуляров. Сел на свое место, начал читать и подписывать, мне ни слова. Тогда я встал и сказал:
-- Отец, я больше не останусь в твоем доме, я уезжаю навсегда.
Он поднял глаза. А глаза у него были подслеповатые, всегда прищуренные, всегда усталые.
-- Что ж, -- говорит, -- я твой характер знаю. Тебя не разубедишь. Помни одно. По легкомыслию не соверши преступления, замараешься на всю жизнь. Плохо придется -- телеграфируй.
Я, стиснув зубы, с учтивым бешенством ответил:
-- Я тебе буду телеграфировать тогда, когда у меня будет столько же миллионов, как у тебя.
Отец снова погрузился в бумаги, мать и сестренка при нем боялись говорить, отозвали в другую комнату и стали умолять. Я отклонил и их просьбы и предложение денег, взял саквояжик, макинтош, сосчитал деньги: до Сан-Франциско на билет третьего класса хватит, там продам золотые часы и начну работать. Пароходишко попался дрянной, колесный, теперь бы на такой посудине по реке не поехали; а в девяностых годах он шпарил от нашего Владивостока до Сан-Франциско с заходом в Иокогаму и Гонолулу. Волны нас перешвыривали не то пятьдесят дней, не то два месяца. Если б не капитан, старый просоленный япошка (много лет спустя он у меня в компании на главных ролях был), погибнуть бы и самой посудине, и мне, и куче эмигрантов, которые в трюме ехали. И все-таки только благодаря этой душегубке я человеком стал, ибо познакомился я в пути и со своими будущими компаньонами и с одним мудрейшим стариком, научившим меня жизни. Звали этого старика -- Нахимов, всю жизнь шатался он по белу свету и теперь уезжал к сыну, устроившемуся в Калифорнии на хорошем месте.
Как сейчас помню. Пришли мы к Гонолулу. После качки, грязи трюмной, спертого воздуха вышли на берег -- словно в рай попали. На Сандвичевых Островах в эту пору года растительность неизреченная. Земли не видно, так, фикция одна. А что ни бросишь -- растет. С полудня до полуночи на наших глазах бамбук вдвое увеличивается. Апельсины с голову ребенка, гигантские пальмы с листьями размеров комнаты. Иду я по пальмовой аллее, гляжу на чудеса тамошние, воздух пью и чувствую, душа выпрямляется. Смотрю, на скамеечке под пальмой сидит старичок Нахимов и пальцем меня манит. Я подошел, и он начал тогда на Гонолулу под пальмой разговор такими же почти словами, как теперь через тридцать семь лет начал я здесь, на берегах Босфора, в гостинице счастливого армянина, у которого тоже замечательная история. Напомните потом, я вам ее расскажу. Будете довольны. Но я опять отклоняюсь. Говорит мне Нахимов:
-- Молодой человек, папашу вашего я давно знаю и вас еще ребенком издали видывал. Не мое дело, почему вы из родительского дома уехали, но разрешите мне, старику, вам два совета дать. Не волнуйтесь, не торопитесь. Пройдет мимо вас красивая женщина, не бегите ей вслед, через полчаса встретите еще более красивую. Выехали мы с вами с Дальнего, от природы скудной. В Иокогаму приехали, каких чудес насмотрелись. Думали, лучше в мире нет. Ан нет, вот в Гонолулу, здесь почище будет. Матросы мне на пароходе сказывали, что и Гонолулу еще не самый рай. В городе Коломбо на острове Цейлоне много занимательнее... Предстоит вам множество испытаний. Опять же соблазнов тьма. И вот вам мой один совет -- не хватайтесь за первое попавшееся, не прельщайтесь первой же прелестью. Прите напролом. Ноги молодые -- жарьте по всему свету. Радость придет -- не задерживайтесь, впереди радость еще радостнее, и так без конца. Горе по голове хлопнет, смейтесь и прите. Никогда, нигде не помышляйте о самоубийстве, которое при гордости вашей очень соблазнительно. Нет мужества в том, чтоб надавить гашетку, мужество все пережить и задушить свое злосчастье... А теперь другой совет. Когда начнете деньгу зашибать, не скопидомничайте, в чулок не прячьте. Один доллар заработаете, на пять дело начинайте. Постоянно и непременно ставку увеличивайте. Или пан или пропал... Спросите, почему я, жалкий старик, смею искусству коммерческому обучать? Потому что много я видел, много передумал и, если б мысли мои особые не препятствовали, давно бы миллионером стал. Впрочем, в молодости, когда я первый раз на золотую лихорадку попал, зашиб и я великую деньгу. Не сохранил ее единственно из-за того, что собственных двух заповедей не придерживался. Хотите верьте, хотите не верьте, но вспоминайте почаще...