"И вот, -- с блаженной улыбкой повествовал старик, -- на этих двугривенных я себе все дома и баржи понастроил".
"Как так?"
"Очень просто, в девяносто девяти случаях из ста, каждый мужик -- богач ли, кулак ли -- норовил несколько двугривенных утаить. Задним умом он смекал, что тут, пожалуй, убыток получается, но уж таков русский человек -- раз он пятьсот двугривенных сразу получил -- не может пяти-шести не утаить!.. Спрячет их за голенище, я прихожу в контору и, чтоб сразу радости не показать, рычу -- что ж ты, сукин сын, я ж тебе больше дал. Никак нет, -- говорит, изволите ошибаться... Ну для виду покричишь маленько -- а опосля с каждого двугривенного один рубль тридцать копеек профита..."
Вот этого самого умного мужика, который не мог не украсть двухгривенный, пятьдесят лет подряд хотели учить грамоте для того, чтобы он мог читать Златовратского и Михайловского. Общества грамотности, общества трезвости, эсеры, эсдеки, вегетарианцы, толстовцы и пр. и пр. И ничего не выходило. А вот за четыре года большевизма дело пошло значительно быстрей... В чем же дело, такие ли уж большевики культуртрегеры? Нет, ничего подобного. Но за эти четыре года мужик исчез, появился мешочник; отобрав у города все, от Бехштейновских роялей (которые Сысойка немедленно приспособил для естественных нужд) до бархатных гардин, все, что скопил русский город, мешочник догадался о последней оставшейся силе города -- грамоте, при помощи которой молодые люди в бухарских шапочках неоднократно надували бывшего богоносца. Тогда мешочник выучился грамоте, букварем для него стали декреты о "расстреле на месте за провоз муки в количестве выше дозволенного", в первое же письменное упражнение он стал подделывать железнодорожные квитанции, прибавляя ноли справа и единицы слева. Потом -- по ступеням беды восходишь в рай -- он стал вникать в цифры: здесь он научился при помощи разницы в курсах керенок, царских, деникинских, Карбованцев А. О. и Карбованцев А. К. На следующей ступени обнаружилось, что есть города, где за А. О. и А. К. дают по зубам, а деникинских и советских требуют несколько пудов за щепотку соли. Богоносец узнал, что такое валютный товар и что такое прочная валюта. В 1918 он мял в руках тысячемарковки и нерешительно просил: "Нельзя ли, чтобы с Николаем, або его сродственниками"; в 1921 в деревню попал американский доллар, его спрятали за образа, ибо он шел от индийского царя и его доставили те самые бугаи в очках, которые привезли хлеб. В этот день мешочник впервые сознательно встал на путь русского Люшера.
Если -- по слову Троцкого -- впервые русский мужик твердо почувствовал себя совладельцем государственного достояния в ту ночь, когда на станции Бахмач он сломал штыком окно вагона первого класса и содрал бархатную обивку дивана на онучи, то в утро американского доллара мешочник уже перестал удовлетворяться быть только совладельцем. В нем заговорило чувство будущего Моргана, будущего финансового короля: государство -- помеха, Сатурн, пожирающий своих детей, взыскивающий налоги, мешающий проявлению свободной творческой инициативы. Первый трест, созданный самим русским народом, -- это компания демобилизовавших себя мешочников, которые объединенными усилиями при помощи украденных на фронте пулеметов и гранат привезли из Екатеринодара в Петербург вагон пшеничной муки. Такой организации их не сумели бы научить ни Беркенгейм, ни Меркулов, ни прочие кооператоры.
Будущие деятели третьей России голосом тысячи отстреливающихся пулеметов проголосовали за создание трестов, капиталистических товариществ, деревенского грюндерства. Пока большевизм противится результатам этой баллотировки трестеры выбирают своим директором распорядителем и общим porte-parole {глашатай, рупор (фр.).} батьку Махно. Организация этого гражданина удовлетворяет самого строгого манчестерца: laissez faire, laissez passer {будь что будет (фр.).}, пусть криворожцы торгуют углем, пусть мариупольцы возят хлеб, бей коммунистов, которые этому препятствуют, бей жидов -- самых страшных конкурентов. Когда мудрецы говорят, что антисемизм чужд русскому народу, я готов почти верить: действительно в основе Знаменских погромов есть нечто, напоминающее борьбу Royal Dutch Co. Standart Oil, в тех ее формах, какие только возможны на ранней заре новой Америки -- Третьей России...
Стена сломлена, вырезаны евреи, и уступили коммунисты: Р. С. Ф. С. Р. перешла на путь государственного капитализма.
"Через капитализм, но вперед и дальше к коммунизму", -- провозглашает Ленин; "...Правление новых трестов, как общее правило, получает 35% выработанного продукта", -- сообщают газеты и меланхолически добавляют: "Но на всех местах, на каждом углу исключительно новая буржуазия..." Плохо вымытые лица, неизвестные фамилии, но что делать -- такова грядущая республика... Ведь и о третьей французской сказано: "Marianne n'est pas racée..." {Марианна безродная... (фр.).} Где же было взять расы нашим мешочникам, "жоржикам", бухарским шапочкам?..
Мало расы, но зато крепость задов умопомрачительная. Подумать, сколько шомполов пришлось на долю будущих трестеров. Все вынес русский зад: татар и Иоанна, Петра и Аракчеева, Плеве и Дзержинского, Фрунзе и Мамантова. Тяжкий млат, дробя стекло, кует булат... Шомпол, полосовавший зад тамбовского богоносца, выковал новую расу. За четыре года исчезло все, что было достигнуто в процессе вековой интеллигентской культуры от Пушкина до Блока, от Глинки до Скрябина... Третья Россия так же мало прикосновенна к культуре Петербурга, как ковбой дальнего запада к культуре англосаксонской. И в этом смысле: у нас уж белая дома крестами метит!.. Белая, потому что в грядущей России бесконечное многообразие титанической русской мысли слилось и померкло в сереньком свете грамотности, четырех правил арифметики, душевного и мозгового мюзик-холла.
Так усталый северянин, пресыщенный бродяга Гамсун, в начале нашего столетия, поехав за новой струей в Америку, ужаснулся и завопил от тамошнего духовного убожества. А ведь Америке уже было более ста лет, и там уже шло пятое или шестое поколение новых людей...
Мы станем ковбоями, Москва обратится в Нью-Йорк, Ростов в Чикаго, но с высот Мусоргского, Толстого, Достоевского придется уйти. Они не только не по зубам, они не под силу третьей России. Или голод-холод-вши и... музыка сфер; или трест -- меблированный отель -- пульмановский вагон -- "все для народа -- все через народ" -- и... музыка мюзик-холла. Вороны летящие прежде всего заклюют элиту. Вот когда вспоминается вещий неоцененный смысл Гершензоновских слов об интеллигенции, которая должна денно и нощно благодарить власть, защищающую своими тюрьмами и штыками от русского народа; вот кошмар и прозрение европейца Уэллса: Россия во мгле, и вот наконец то, что так дико, странно, неприемлемо для нас -- остатки элиты, цепляющиеся за советскую власть. Безумцы считают, что и эта власть подобно прежней сумеет их оградить от ныне открывшегося лица Медузы -- мешочников, жоржиков, бухарских шапочек, они не замечают существа этой власти, опьяненные самым словом "власть". Кто угодно... Ленин, Дзержинский, Лацис. Лишь бы задержать их...
Приезжают несчастные, искусанные, голодные, запуганные. Рассказывают обычные страхи -- девочки рожают, вагоны не ходят, клозеты засорены. И молчат о важнейшем. Недавно в издающейся в Петербурге "Жизни Искусства" прорвался вопль: "Искусство не может быть революционным, революция есть гибель искусства. Революция в искусстве не имеет ничего общего с революцией в жизни. Революция в искусстве дает Скрябинского "Прометея", революция в жизни марш Лурье"... В форме силлогизмов автор только намекнул, только коснулся кошмара, облекающегося во плоть, -- народ идет и народ страшнее даже советской власти. Девятый вал революции, смывающий все, что было, не только плохое, но и все хорошее -- искусство, философию, науку...