Наконец я получил свои бумаги в Керчи и стал ожидать весны, чтобы ехать на родину к брату, которого не видал более 20 лет… Я оставил его бодрым, свежим, теперь, вероятно, обниму старика, да и во мне он, конечно, найдет большую перемену.
На третьей неделе великого поста, отслужив благодарственный молебен творцу всеблагому, пожав руки друзьям, которые постоянно ласкали, лелеяли меня, я из дома князя Херхеулидзева выехал в г. Херсон 1842 апреля 17-го числа. Отставка моя довольно оригинальна тем, что по исчислении моих подвигов на Кавказе как рядового начальство не поместило моей военной службы до ссылки в Сибирь и в графе о происхождении прописало: «из государственных преступников» и запретило въезд в обе столицы, подчинив меня надзору местной полиции. И тут еще не полное прощение, не полная свобода.
Глава XXVIII
Наконец я на родине, в Херсоне. Я явился к гражданскому губернатору В Ивановичу Пестелю, которого знал еще в кавалергардском полку. Он был родным братом покойного Павла Ивановича, моего друга, которого казнили, и сделан был флигель-адъютантом в тот самый день, когда брат его смертью своею искупал свое заблуждение, по мнению Николая-императора… Какая жалкая насмешка над человеческими чувствами — как будто можно чем-нибудь утешить огорченное сердце брата!
Пестель принял меня ласково, с участием и объявил мне, что я буду под надзором земской полиции, и в случае желания моего перемещения обещал давать мне письменное разрешение. Странное стечение обстоятельств! Я кончил свою службу до ссылки в Сибирь под начальством одного Пестеля и после 20 лет разных мытарств попадаю опять под заведение другого брата Пестеля! Таким образом, и на своем родном пепелище я не нашел той свободы, о которой мечтал так детски всю мою жизнь, да и вряд ли она и есть где-нибудь.
Меня много обрадовало и утешило свидание с родным братом моим, который нарочно приехал по этому случаю из своей деревни мне навстречу. С каким восторгом мы обнялись и он прижал к груди своей брата-изгнанника — легко можно себе вообразить. Мне позволили удалиться в деревню к брату, и я уехал с ним в свое родное гнездо. Из сельца нашего сделалась деревня, и все изменилось. Что оставил я молодым, состарилось: кусты нашего сада разрослись в огромные деревья, а многих стариков слуг я не застал уже в живых. Невестка моя также состарилась, а из шести мною оставленных сестер я нашел в живых одну… На могиле моей матери, похороненной у нас в саду, я плакал о потерянных счастливых днях своей юности.
Я съездил в Одессу, чтоб одеться в гражданское платье. Граф М. С. Воронцов был тогда там генерал-губернатором Новороссийского края. Граф меня знал лично в Варшаве, когда мы возвратились из-за границы в 1815 году, и я почел своим долгом представиться ему. Адъютант его Суворов представил меня графу в его кабинете. Внимательный, ласковый старик спросил меня, чем может быть мне полезным, и требовал, чтобы я всегда лично к нему обращался с моими просьбами. Граф был тип вельможи и обладал европейским образованием, каким в то время не многие из наших сановников пользовались. Он истинно любил Россию, а южный кран и Одессу, свое создание, — в особенности. Веллингтон о нем справедливо отнесся, назвав звездою России. Но вмешательство правительства много мешало Воронцову в осуществлении его благих предначертаний и намерений, равно как и Дюку-де-Ришелье, первому основателю благоденствия южного края, который говаривал даже: «Пусть правительство забудет этот край на 25 лет только, и я ручаюсь, что он сделается цветущим краем, а Одесса перещеголяет Марсель в коммерческом отношении». Г. Ланжерон заменил Дюка-де-Ришелье, и все еще кое-как дела шли своем чередом, но тут Аракчеев уже, видимо, стал портить будущую судьбу южного края. Не постигая нужд края, он, как известно, завел военные поселения, которые впоследствии умертвили все жизненные силы народа под управлением создания Аракчеева — графа Витта, совершенно затормозили процветание новороссийских степей. Но я не стану описывать исторических ошибок нашего времени… Кто их не знает, кто их не видит! Они не касаются моей жизни.