— Чернышев вас долго убеждал сознаться во всем, что вы знаете и должны знать, а вы все финтили. У вас нет чести, милостивый государь.
Тут я невольно вздрогнул, у меня захватило дыхание, и я невольно проговорил:
— Я в первый раз слышу это слово, государь…
Государь сейчас опомнился и уж гораздо мягче продолжал:
— Сами виноваты, сами… Ваш бывший полковой командир погиб, ему нет спасения… А вы должны мне все сказать, слышите ли… а не то погибнете, как и он…
— Ваше величество, — начал я, — я ничего более не могу прибавить к моим показаниям в ответных своих пунктах. Я никогда не был заговорщиком, якобинцем. Всегда был противник республики, любил покойного государя императора и только желал для блага моего отечества коренных правдивых законов. Может быть, и заблуждался, но мыслил и действовал по своему убеждению…
Государь слушал меня внимательно и вдруг, подойдя ко мне, быстро взял меня за плечи, повернул к свету лампы и смело посмотрел мне в глаза. Тогда движение это и действие меня удивило, но после я догадался, что государь, по суеверию своему, искал у меня глаз черных, предполагая их принадлежностию истых карбонариев и либералов, но у меня он нашел глаза серые и вовсе не страшные. Вот причина, по которой позже Николай сослал Лермонтова — он не мог видеть его взгляда… Государь сказал что-то на ухо Левашову и ушел.
Тем и кончилась моя аудиенция.
Как я жестоко в нем обманулся, однако ж! Будучи так молод, — а молодости свойственна гуманность, человечность, — я думал, что он совсем иначе будет со мною говорить, языком человечества, а не бригадного командира.
К чему ему было кричать, стращать людей, которые уже в его руках? Будто бы мы не знали, что одним самовластным росчерком пера своего он может всех нас предать смерти. Впрочем, впоследствии я узнал от многих моих товарищей, что со мной государь еще милостиво изволил объясняться, с многими же из них он просто ругался…
После 14 декабря, говорят, он хотел в 24 часа расстрелять всех, взятых на площади, но Сперанский помешал этому несправедливому намерению, поспешив во дворец и сказав ему: «Помилуйте, государь, вы каждого из этих несчастных делаете героями, мучениками… Они сумеют умереть… Это дело общее — вся Россия, вся Европа смотрит на Ваши действия… Надобно дать всему формы законности, которые к тому же непременно откроют много важного, ибо, я полагаю, не одни военные замешаны в этой истории. В ней таится и другая искра».
Не знаю, хороша ли, полезна ли была мысль Сперанского для многих из нас, но Николая она спасла от лишнего черного пятна в его царствовании.
Когда государь вышел, Левашов торопился печатать и надписывать какой-то конверт и между прочим обратился ко мне.
— Государь вами очень недоволен, вы упрямы и нечистосердечны по-прежнему… Вы, господа, поторопились, поспешили и предупредили ход вещей пятидесятью годами… — После этой либеральной выходки со стороны генерал-адъютанта он мне сказал — А знаете ли, что у нас есть средства принудить вас говорить, господа?
Я невольно улыбнулся и отвечал:
— Вы, вероятно, генерал, хотите напомнить о пытке? Но я и, конечно, все мои товарищи помним, что в XIX веке она не существует в образованных государствах, и не думаю, чтобы Николай I начал свое царствование тем, что отменили еще Елизавета и Екатерина II.
Тут он позвонил, и в комнату влетел новый фельдъегерь.
Я так много говорю о фельдъегерях, потому что со многими из них имел дело да и потому, что в наше время они играли вообще большую роль и для них была порядочная жатва. Тут же кстати расскажу казус и еще про одного.
Когда меня везли в Петербург, на одной из станций мы с моим провожатым застали трех ужинающих фельдъегерей. Само собой разумеется, что мой тотчас же отправился к товарищам. За смотрительским столом сидел задумавшись станционный смотритель, старик в очках… Я завел с ним разговор, спросив:
— О чем задумались, почтеннейший?
— Ох, ох, ох! Настали крутые времена… вон четверо их сидят вместе и весело попивают, а по дорогам валяются загнанные лошади… Взгляните — у нас три императора. Кого же из них признавать?
И он мне действительно показал три подорожные с тремя титулами: Александра, Константина, Николая.
— Да, старик, время трудное, но не рассуждай и прописывай всех трех, да ежели еще предъявит какой-нибудь фельдъегерь и четвертого, то и того прописывай, а не то тебя прибьют.
— Правда, правда, ваше благородие, — сказал он, уже смеясь, и прибавил как бы с тем, чтоб показать свою сметку: — А вы, вероятно, из числа арестованных, ваше благородие? Многих уже провезли… важных и хороших людей.