– Баран – полезное животное! – слышим мы. – Его нельзя трогать!
Ночуем и живем мы, если это можно назвать жизнью, на огромном старинном постоялом дворе. Хозяин так и не успел перестроить весь этот двор в современную придорожную гостиницу. Реконструирован только пищеблок. Комнаты же остались в прежнем виде, как и пятьдесят, и сто лет тому назад. Маленькие, тесные, словно ячейки в сотах, каморки выходят на узкую и шаткую галерею. Пол ее скрипит под ногами, словно жалуется на обилие постояльцев. Рассказывают, что этот постоялый двор хотели законсервировать и превратить в музей. Для нас преимущество этого жилища состоит в том, что у каждого есть своя комната, а если надоест собственная персона, то можно выйти на галерею к обществу.
Общество самое разнообразное. Я нигде не видел такого количества проституток, как в прифронтовой полосе здесь, в Боснии. Польки, цыганки, румынки, наши русские – из всех городов, даже вьетнамки. Девушки все время меняются, конкурируют, постоянных несколько и только те, у которых надежная клиентура. Из комнат любви пахнет лекарствами – девушки или лечатся, или пользуются лекарствами для профилактики. Сам постоялый двор провонял бараниной: каждый день здесь режут барана, чтобы кормить нас, группу снайперов, а шкуры сушат, развешивая их по стенам.
Мне эти животные не нравятся, и баранины я не ем. Из принципа. Когда я совершил свой подвиг с этими тварями, бараньих шкур стало значительно больше, а с ним и специфической вони. Я не боюсь, что меня может постичь участь Салмана Рушди, и могу сравнить запахи любви, баранины и кофе с запахом ислама, с запахом всего мусульманского. Мои записи зашифрованы, и даже специалистам-графологам трудно будет прочесть их. Чтобы уравновесить оскорбление одной религии, я вынужден сравнить запах православия, в котором я крещен, с запахами тех православных и черноволосых сербок, которых я видел в Сербии в церквях и которые, увы, пахли не любовью, а нафталином. Вот я и не боюсь ни фанатиков-мусульман за свое богохульство, ни православных фанатиков. Да еще и потому, что вряд ли найдутся желающие разбираться в закорючках совершенно заурядного человека, который делает то, что он умеет делать… Ведь я не совершаю массовых убийств, как некоторые правители совершенно демократических государств. Я – охотник-одиночка на людей, которые вооружены и, возможно, более умны, хитры и опытны, чем я.
…Хоронить Степана мы будем завтра, когда из ближайшего селения приедет поп. А сегодня у нас поминки. Это, собственно, и не поминки, а обыденное времяпрепровождение со спиртным. Чем мы занимаемся всякий раз, когда не на работе. Первым делом надо сколотить бригаду, которая снарядит гонца за спиртным. Гонец должен быть опытным и успеть к вечеру раздобыть хотя бы ракии – отличной сливовой водки. Иногда ракию продают сами девушки, поселившиеся тут, обычно цыганки. Или приносят местные жители. Приносят иногда просто так, без денег. Это редко бывает, все-таки у каждого свой бизнес, всем надо жить, с чего-то кормиться. Крестьяне кормятся руками, полем, мы – отличным зрением и стволами своих винтовок, а вот девушки, оккупировавшие постоялый двор, торгуют собственной кожей, подкожным жиром и скелетными мышцами, волосами, зубами, языком, сердцем, остальными внутренностями. Они торгуют этим не задумываясь, не торгуясь, иногда делают свое дело gratis, то есть бесплатно, во имя удовольствия, и делают это самозабвенно, с упоением, как настоящие специалисты, как работники любой другой сферы. Как мы, в конце концов.
Они так любят, как мы убиваем! Я не вижу здесь никакого парадокса.
Мужских веселых и разгульных компаний здесь не собирается, все предпочитают пить молча, сосредоточенно. А уж потом, особенно накануне свободного дня, наступает вызванное алкоголем расслабление, начинаются различные художества: игры, задирание проституток, беспредельное бахвальство своими реальными, а большей частью вымышленными подвигами.
Нашей группе сегодня не очень весело, хотя и сильно печалиться мы не собираемся. Смерть здесь частый гость. Степана мы знаем недавно – недели две, поэтому не так уж удручены его гибелью. Но напоминание о том, что любой из нас мог оказаться на месте украинца, уменьшает прыть к веселью. Правда, жизнь есть жизнь, и мой напарник Джанко напивается. Делает он это всякий раз, когда у нас намечается нерабочий день.
У Джанко глаза черные, как у куницы. И вообще он похож на этого зверька. Длинный, подвижный, бывший баскетболист. У него было чрезвычайно скептическое отношение к женщинам. До тех пор, пока он не влюбился и стал, разумеется, смешон. Влюбился он в польку, которая по пьянке признается всем и каждому, что ей нужно заработать только на то, чтобы снять свой фильм об ужасах Боснии. Она режиссер. Снимать она будет в России, где все дешевле обойдется. Трупы – тоже. Я не знаю, что мой напарник нашел в Эльжбете. Она – худосочная блондинка, сильно красящаяся, очень много курит, никогда не отказывается от выпивки, и вообще от любого предложения за деньги. С кем угодно. Когда угодно. Где угодно. Джанко не имеет много денег, поэтому он часто одинок, от этого ревнует и напивается. Куда он девает свои деньги, мне невдомек, но у него их никогда нет, даже на мелочи; не говоря уже про то, чтобы купить любовь Эльжбеты. Раньше полька любила Джанко в долг. Но когда долг вырос до катастрофической величины, Эльжбета сказала «стоп!» Как он просил, требовал, умолял!.. Надо было видеть. Сегодня он бродит как в воду опущенный. К Эльжбете даже не подходит, и так уже в долгу по уши.
Когда я только появился здесь и ко мне прикрепили Джанко, Эльжбета пришла ко мне в комнатушку и заявила, что требует возвращения долга ни много, ни мало в тысячу шестьсот долларов.
– Вы ему давали, вы с него и взыскивайте, – употребил я вежливую форму обращения. Но я не знал, что в польском языке обращение «вы» не несет никакой нагрузки.
– Я не «вы», я польская подданная, я паненка! – с гонором заявила Эльжбета. Вид у нее был настолько заносчивый, насколько и непрезентабельный, и я улыбнулся. Она обиделась, ушла и не замечала меня с месяц. Хуже нет, когда женщина тебя не замечает. Вот и сегодня, когда пассия Джанко свободна – с сербских позиций никто не пришел, и он в пьяном виде попытался завалиться к ней – она не открыла ему дверь.
– Сука ты, сука, – посылает шепотом он проклятия в адрес соблазнительной польки. – Джелалия, до суднего данка.
– Успокойся, – говорю я ему в окно. Он обзывает меня сараевской проституткой, но умолкает.
Вместо того, чтобы идти спать, Джанко вваливается в мою комнату. Он не серб, он босниец. Его чем-то обидели братья по крови и вере. Поэтому он по эту сторону линии смерти и жизни.
– Мы – боснийцы, – громко заявляет Джанко, – жертвы рокового разделения людей на православных и мусульман, вечные толмачи и посредники, однако наши души полны неясного и недоговоренного. Мы прекрасные знатоки Востока и Запада, их обычаев и верований, но одинаково презираемые и подозреваемые обеими сторонами.
– Не кричи, – успокаиваю я его, дивясь его способности в нетрезвом виде закатывать стройные, полные определенного смысла монологи, только местами переходящие в бред.
– Мы племя, которое погрязло в двойном грехе Востока и которое еще надо спасти и искупить, только никому не известно, кто это сделает и как. На, Юрко, выпей. – И Джанко протягивает мне бутылку ракии. Он учился в Сараеве в духовной школе – медресе. Он со своими способностями сделал бы неплохую карьеру, но, к сожалению, Джанко был изгнан из медресе за буйный и неукротимый нрав… Он продолжает свою пьяную трепотню горячим страстным шепотом:
– Боснийцы – это люди, стоящие на границе, духовной и физической, на той черной и кровавой линии, которая в силу тяжелого и бессмысленного недоразумения существует между людьми, божьими творениями, между которыми не должно быть границы… Понимаешь, Юрко?
Я отпиваю глоток ароматной сливовицы и думаю о том, что мое духовное состояние тоже зиждется на разломе между Востоком и Западом.