Выбрать главу

Колхозница деревни Заклинье Алевтина Хорева, бездетная вдова, живет, как сыр в масле, — уперлась на ста рублях, и ни с места.

— Алевтина Сергеевна, и не совестно тебе? — стыдит ее Чекулаева.

— А какая мне печаль стыдиться? Что у меня, краденое аль с облаков сыплется? — режет Хорева.

— Тебя не сравнить с Надеждой Головкиной. А ведь она подписалась на полтораста, — говорит Ольга Андреевна.

Хорева, подбоченясь, выставляет вперед груди.

— А что мне Головкина — указка? У нее своя голова на плечах, а у меня — своя. Пусть хоть на миллион подписывается. А я сказала «сто», и хошь на полосы режьте — больше не дам. А не хотите, то как хотите. Это дело полюбовное. Вот мое последнее слово, и я пошла: у меня корова не доена. — Хорева, затянув концы платка, направляется к двери.

— Стой, Алевтина, — приказывает Кодыков.

Хорева останавливается и, прищурясь, смотрит на старшину.

— Ну, стою, может, еще не дышать прикажешь?

— Вот тебе карандаш, а не хошь карандашом, бери мою ручку, заграничную, и поставь вот здесь собственную визу, — вежливо предлагает старшина и поигрывает своей немецкой трофейной ручкой.

— А сколько там?

— Двести.

Хорева поворачивается к нему спиной и хлопает себя по мягкому месту.

— На-ка вот, стукнись, да не ушибись!

Бесстыдная выходка Хоревой действует на нас, как плевок на раскаленное железо.

— Какая наглость! — шепчет Ольга Андреевна.

— Черт знает что, — возмущаюсь я.

Даже робкий Юлин подает голос:

— А еще женщиной называется.

— Я не женщина! — кричит Алевтина. — Это там у вас в городе на высоких каблуках женщины. А я баба, лапотница темная, и хватит вам, культурным интеллигентам, из меня жилы тянуть.

Милиционер Кодыков, равнодушный и медлительный, привыкший ко всему, холодно смотрит на Хореву и тянет, не разжимая зубов:

— Понятно. Так и запишем. Алевтина Хорева, известная спекулянтка, недовольна Советской властью.

Хорева мгновенно теряет развязность и спесь.

— Довольна, всем довольна, и властью, и партией, простите, пожалуйста, по глупости, — лепечет она.

Алевтина понимает, что дала маху, и теперь не знает, как поправить ошибку. Ее крупное скуластое лицо посерело, раздрябло, глаза налились слезами, и всю ее колотит и трясет противной трусливой дрожью. А Кодыков, как приговор, кладет ей сухие колючие слова.

— Уходите, Хорева. Денег ваших нам не надо. Без них как-нибудь обойдется государство.

Алевтина, заикаясь, хнычет:

— Простите меня, ради бога.

— Хорева, хватит тут нам жалость распускать, — резко приказывает старшина.

Она уходит и через пять минут возвращается. Вид у нее — больной коровы. Глаза мутные, а губы трепыхаются, как тряпки.

— Ну что тебе еще? — спрашивает Кодыков.

— Хочу подписаться.

— Осознала?

Хорева радостно кивает головой и глотает слезы.

Но Кодыков не сразу соглашается: задумчиво постукивает карандашом, искоса посматривает на Алевтину, а потом обращается к нам.

— Да уж ладно, — машет рукой Ольга Андреевна и отворачивается к окну. У нее блестят глаза и дрожит подбородок. Она с огромным трудом сдерживает себя, чтоб не расхохотаться. Кодыков мгновенно меняет тон и становится изысканно любезным.

— Пожалуйста, Алевтина Сергеевна. Вот листок, карандаш, приложите свою нежную ручку.

— Сколько? — шепотом спрашивает Алевтина.

— Триста, — шепотом отвечает старшина.

— Так давеча было двести! — стонет Хорева.

— Ничего, Сергеевна, не обеднеешь. А выиграешь сто тысяч — еще нам спасибо скажешь, — успокаивает ее Кодыков и ласково поглаживает могучее плечо Алевтины. Она тяжко вздыхает и подписывается.

После ее ухода нас прорывает неудержимый хохот. Все довольны, радостны, счастливы. Триста рублей — редкая удача. Алевтину никому не жалко. Как выразился старшина, «эта спекулянтская гнида и всю бы тысячу выложила, если бы на нее покрепче нажать».

Елена Григорьевна Саликова долго и умело скрывалась от нас. Она жила в этом же селе, мы несколько раз заходили к ней и не заставали дома. Изба у нее большая, просторная, светлая, на редкость чистая и совершенно пустая. Из имущества: стол, накрытый старенькой штопаной-перештопаной салфеткой, венский хромой стул, несколько табуреток, вдоль стен длинные вымытые и выскобленные до блеска скамьи, железная узкая кровать, на которой, не вставая уже третий год, лежит старая мать Саликовой с толстыми, как бревна, ногами. Каждый раз, встречая нас, она хрипло, едва ворочая языком, выдыхала: «Истцы хочу», — и напряженно смотрела на нас маленькими голодными глазами, глубоко запрятанными в темные ямы глазниц. Я подумал, что ее не кормят. Но мне пояснили, что старуха страдает водянкой и страшной прожорливостью. Секретарь сельсовета бегал к Саликовым по нескольку раз в день и даже ночью. Но хозяйка где-то пряталась вместе с детьми. На третий день ее поймали рано утром, когда она доила козу. Коза, если не считать кур и кошки, была единственной живностью в хозяйстве.