— Был, сколько знаю, — отвечал Чаадаев по всей справедливости.
— Ну так теперь я вижу, — продолжал государь и прибавил: — Боюсь согрешить, а думаю, что Греч имел участие в семеновском бунте.
Эта догадка пришла в Петербург и пала как свежее зерно на удобренную землю. Кто смел противоречить мнению государя о поводах к этим беспорядкам! Действительно, должна быть тому причиной революционная мысль, да где она таится? Как где? В полковых школах. А кто занес ее? Разумеется, Греч. Началось с того, что число школ ограничилось существующими; новых не заводили, да и в прежних стеснили продолжение уроков, занимая солдат службой. Сколь глубоко вкоренилась в Александре мысль о революционном начале этого дела, явствует из того, что он прогневался на графа Павла Петровича Сухтелена, который сообщил отцу своему (посланнику в Стокгольме) верные сведения о существе этого дела. Отец напечатал их в газетах. Александр думал, что этим хотят прикрыть истину, и во всю жизнь не прощал этого графу П. П. Сухтелену, одному из достойнейших своих слуг и подданных.
К подавлению меня присоединились еще другие обстоятельства и случаи. Известный впоследствии болван и наглец подполковник Лейб-Гренадерекого полка, Дмитрий Потапович Шелехов[30], написал глупые стихи на семеновский бунт, и особенно на Шварца. Стихи эти разошлись по городу в рукописях, без имени сочинителя. Автор был известен, но начальство гвардии хотело его скрыть, и стихи были приписаны мне. «Он не военный, — сказал Бенкендорф, — да и вообще о нем государь нехорошего мнения, так что его щадить?!» Непременно хотели приписать мне участие в подговоре солдат к бунту, — потому только, что я очень часто бывал в училище солдатских дочерей (состоявшем в Семеновском полку), а это ведь была моя служба. Казначеев, дежурный штаб-офицер в гвардейском штабе (ныне сенатор в Москве), не благоволил ко мне за критику на грамматику Российской Академии, которой обиделся дядя его, Шишков. Признаюсь, всех лучше обходился со мной Грибовский (библиотекарь и секретарь комитета 18-го августа). Говорят, он доносил на своего благодетеля Глинку, но Глинка был хотя и невинен, но в какой-то связи с заговорщиками, а я был им чужд совершенно, и Грибовский знал это в точности.
Но всего замечательнее было, что главные наветы на меня произошли от Воейкова, человека мной призренного и облагодетельствованного, которому я посвящу, в моих Записках, особую статью. Он был моим половинщиком в «Сыне Отечества» и старался сжить меня с рук, чтоб завладеть всем журналом, клеветал и доносил на меня и словесно и письменно, и когда это не удалось, советовал мне бежать за границу для уклонения себя от гонений, принимая на себя издание в пользу моего семейства. Я был ошеломлен этим предложением, но Булгарин, бывший тогда еще человеком порядочным, открыл мне глаза.
Впрочем, я переносил тогдашние бури, невзгоды и опасения равнодушно, по той причине, что сердце мое страдало от существенных потерь, и я ожесточился против других ударов судьбы. 12-го декабря 1820 года умерла любезная моя свояченица Сусанна Даниловна Мюссар, а 11-го января 1821 года скончался первый друг мой в мире Иван Карлович Борн. Так было и с госнеровской историей; она разразилась у меня над головой в то самое время, когда скончалась дочь моя Ольга: я глядел на житейскую невзгоду равнодушно.
Однажды в январе 1821 года прислал ко мне граф В. П. Кочубей, тогдашний министр внутренних дел, своего камердинера и просил приехать к нему на другой день вечером. У меня бывали частные сношения с графом: я доставлял ему учителей. Приезжаю и нахожу в приемной зале М. Я. фон Фока, директора Особенной канцелярии Министерства внутренних дел (что ныне III Отделение государевой канцелярии). Нас позвали в гостиную. Граф, страдая подагрой, лежал на диване. Мы сели по сторонам. Граф заговорил со мной об учителе русского языка, которого я рекомендовал ему и который оказался пьяницею. Я обещал ему приискать другого и, думая, что дело кончилось, встал, чтоб откланяться и уйти, тем более, что фон Фок приехал с портфелем, следственно, по делам службы.
— Куда это вы спешите? — сказал граф. — Вот не хотите посидеть с больным человеком. Что вы поделываете? Как идут ваши солдатские школы?
— Очень плохо, ваше сиятельство: видно, полковые командиры боятся, чтоб солдаты не сделались ученее их, и потому нимало не радеют об успехах школ, уже существующих, и об учреждении новых.
— А как принимают солдаты это обучение? Как они учатся?
— Они принимают это как величайшее благодеяние и учатся с большим усердием.
— И семеновские хорошо учились?
30
Шелехов, проживший родовое свое имение разными сельскохозяйственными спекуляциями, брался за разные средства к поддержанию своего существования и к приобретению известности. Между прочим он читал в Экономическом обществе лекции о сельском хозяйстве. Около 1850 года он описал царствование императора Павла, выставляя его величайшим царем и человеком, сделавшимся жертвою своей любви к чести и правосудию, и представил его в рукописи Николаю Павловичу. Государь прочитал ее со вниманием, пожертвовав для этого целую ночь, восхищался ее содержанием, произвел Шелехова в полковники и определил к своей особе, предоставив ему вход к себе во всякое время. К счастью России, Шелехов вскоре умер. Николай в состоянии был сделать его министром внутренних дел и даже просвещения. И в самом деле, он был не хуже Вронченко и Шихматова.