— Что нам-то с того, дядя Геррит? — осторожно поинтересовался тот, едва улучив момент совсем короткой паузы.
Названный Герритом посмотрел на Вилема так, как смотрит учитель, смертельно утомлённый тупостью, ленью и полнейшим невежеством своих учеников, с жалостью и гневом во взгляде.
— Ты, что ли не понимаешь? — дернул он головой. — Не понимаешь? Позор нашего клана ван Борселенов!
Судя по тому, что напарник, крепкий чернобородый здоровяк на вид лет тридцати, ничего не возразил Герриту, старшинство пользовалось у этих людей непререкаемым авторитетом.
— Похоже, Вилем, ты забыл, что написано в книге: «Когда же окончится тысяча лет, сатана будет освобожден из темницы своей и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань; число их как песок морской.
И вышли на широту земли, и окружили стан святых и город возлюбленный.» Похоже ты плохо слушаешь преподобного Яана ван Рейна, когда он произносит эти святые слова: «Седьмой Ангел вылил чашу свою на воздух: и из храма небесного от престола раздался громкий голос, говорящий: совершилось! И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. Такое землетрясение! Так великое! И город великий распался на три части, и города языческие пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его,» — старый ван Борселен говорил это с таким жаром, что, казалось, и без того знойный воздух полупустыни, накалённый за день солнечными лучами, от которых они прятались под низко натянутым защитным тентом, воспламенится прямо у его зубов.
— Каюсь, дядя Геррит! — покорно опустил глаза Вилем. — Преподобный так часто говорит о будущей войне, что…
— И он говорит сущую правду! — вскричал бородач. — Вот она! Вот, в небе! Ангел, выливающий свою чашу! — вновь показал он на приближающийся с северо-западной стороны и увеличивающийся в размерах дирижабль. — И, когда он ударит по Дымящейся Горе, тогда, как сказано, реки высохнут и холмы понизятся…
— А что будет с границами земель клана ван Борселенов, дядя? С теми, что тянутся отсюда, от этой забытой всеми степи до шахтёрской резервации…
— Хвала всевышнему, от неё осталась куча развалин, Вилем. Мой свояк Мартин ван Моор видел с вершины Бергштайна, как она горела в адском пламени зажигательных бомб, и рассказал мне об этом в красках.
— Хвала всевышнему?! — младший из ван Борселенов словно не подумал, что своим неловким восклицанием может ещё больше распалить и без того пылкого Геррита. — Преподобный ван Рейн учит, что наш Бог есть любовь, и ему претит…
— Ему не претит воздать грешнику по его грехам и предать его в руки праведников… — резко оборвал напарника старший, — буры никогда не признавали и не собираются признавать все эти границы, вышки и колючие проволоки, понаставленные теми, кто не имеет на то никакого права.
— Ещё вчера мы не были такими смелыми, дядюшка, когда старались не подходить к Погановке ближе, чем на 10 миль… — вновь позволил себе легкое ехидство Вилем.
— Времена меняются! И мы меняемся вместе с ними! — старший ван Борселен вытаращил свои глаза на соседа. — Заруби-ка себе на руке. На носу бесполезно — не увидишь и забудешь… За войной придёт время большого передела, и будет очень неприятно, если Лефеблям удастся отхватить себе хороший земельный куш, а нам достанутся развалины жилых кварталов с догнивающими трупами.
Стамрехтер (*) ван Борселенов прекрасно знал о чём говорит. Нигде и никак не обозначенный, но хорошо известный всем взрослым мужчинам обоих соседних кланов рубеж упирался в колючую проволоку того, что на языке Панема назывался «Двенадцатым Дистриктом», и ровно в том месте, направо от которого заканчивались бетонные коробки шахтёрских домиков и начиналось засеянное травой открытое пространство. Оно тянулось около трёх миль от края жилой зоны вдоль колючей проволоки до подъездных путей к одной из шахт, уходя при этом вглубь ещё где-то на полторы мили до поросших чахлыми деревцами топких берегов заваленной всяким дерьмом вонючей речки. По всей видимости, жителям Погановки по какой-то причине запрещалось устраивать здесь огороды, и весьма просторное поле, регулярно выкашивали, потому оно могло бы порадовать глаз изумрудной зеленью, если бы такой глаз нашёлся в этом безрадостном месте. И если продолжить невидимую границу так, как она проходит сегодня, с севера на юг, значит, всё это поле, пусть засыпанное сажей, пеплом и долетевшими до сюда обломками взорванных кварталов, несомненно отойдёт Патрису Лефеблю и его жадной и прожорливой, как саранча, родне. Такого оборота событий хотел бы избежать любой из ван Борселенов, и каждый ждёт именно от него, Геррита, правильного совета, как убедить не только соседей, но и всех буров Фристата, что новые времена — это новые болезни, потребуют новых лекарств. Упрямые Лефебли будут стоять на своём, но если на их стороне не выступят ван Остенде и де Койперы, если промолчат уважаемые всеми ван Рейны и де Раабы, наконец, если только ван Мооры останутся верны старинному союзу, заключённому ещё во времена Сецессии, и никто не вмешается в наши с Лефеблями соседские дела, ван Борселены сумеют навязать своё решение хоть всей вселенной. После того пройдёт ещё несколько лет, и на месте выкошенного поля поднимется золотая нива, а рядом с ней вскоре зацветёт сад…
— Не ваш ли свояк ван Моор говорил, что от бомбежки погибли тысячи, — осторожно прервал раздумья стамрехтера Вилем, — больные… увечные… совсем младенцы… Неужели так велика была их вина?
— Велика ли была их вина! — взвился Геррит ван Борселен. Если бы он сейчас сдёрнул с плеча карабин, это нисколько бы не удивило каждого, кто слышал истории про его вспыльчивый нрав.
Тем не менее, молодой напарник был спокоен. Он прекрасно знал о том, что, лишь только стамрехтер услышит нечто, напоминающее ересь, его переполняет чувство жалости к своему впавшему в безумие ближнему, и вместо того, чтобы разгневаться, он приложит все усилия, чтобы его переубедить. Правило действовало безотказно. Как клавиши органа в укромной капелле клана ван Борселенов, выдолбленной в скалах на обращённом к востоку склоне высокого нагорья, когда-то называвшегося Меса-дель-Норте, когда Марта, единственная дочь преподобного ван Рейна, ловко касалась их своими тонкими белыми пальцами, сопровождая очередную хвалу или молитву.
Вот и сейчас, удостоив недотёпу Вилема полного сочувствия взгляда, он решил скоротать несколько часов до наступления темноты, под покровом которой им предстояло покинуть укрытие и выйти на осмотр засвеченных ловушек в районе северного порубежья, в попытках наставить болвана на путь истинный.
— Может быть, Вилем, я должен тебе напомнить о том, как их предки во время Сецессии сами брели к Стене? — начал он неестественно вкрадчивым тоном. — Они сами отказались от истинной веры, сами предали своё предназначение, сами вернулись в египетский плен, откуда вывел их сам Господь Искупитель. Они думали продали веру за сосиски с кетчупом, рассчитывая на то, что источник сосисок столь же неиссякаем, как источник живой благодати… Потом, когда у них отняли их сосиски, они попытались возмутиться, и что же? Одних загнали под землю, где они сидят уже семьдесят с лишним лет. Других загнали в резервации за колючую проволоку, откуда…
— За колючую проволоку… — повторил черноволосый здоровяк и недобро усмехнулся, — как будто проволока натянута только для того, чтобы они не разбежались? И я словно не знаю, что бывает с теми, кто пытался оттуда бежать…
— Кто осмелится обвинять избранников Божиих! — холодной дамасской сталью зазвучал ответ старшего ван Борселена. — Буры не отступаются сами, и не нуждаются в тех, кто готов отступиться… Отступничество для нас хуже чумы и проказы.
— Хуже чумы и проказы… — эхом вымолвил за бородачом Вилем, и нельзя было понять согласие или протест звучат в его голосе. — Пусть умирают без помощи и поддержки от голода или увечий. Пусть на них охотятся с воздуха, как на диких зверей. Пусть это происходит на земле, которую мы отродясь считаем нашей. Землёй Фристата и клана ван Борселенов. Буры, в конце концов, не самаритяне… Но разве не удается кое-кому добраться до детей подземелья?