Старший из них, Пётр Никитич, необыкновенно румяный офицер, все свои весьма частые отпуска из полка проводил дома. Два младших, Николай и Анатолий, постоянно жили с отцом в Михайловском. Были они ещё очень молоды, едва ли окончили среднее образование, и с детства жили в деревне, почему были несколько диковаты и застенчивы. Мама моя с приятельницами взялись шутливо и весело дать им светский лоск и воспитание. Кончилось это, конечно, тем, что оба молодые Михайловы влюбились в мою весёлую красавицу маму, чего по неопытности и молодости скрыть не могли, и это обстоятельство стало темой шуток и подтруниваний над ними многочисленного общества, постоянно собиравшегося у нас в Покровском. Оба Михайлова умели краснеть, как девицы, и при этом, и без того румяные, становились ярко пунцовыми, и со слезами на глазах иногда срывались с места и бешеным галопом уносили домой свой мнимый позор, чтобы наутро опять появиться с виноватым видом в маминой гостиной.
Этот период нашей жизни связан у меня с воспоминаниями о многолюдных весёлых охотах, ночных катаниях, пикниках, поездках при луне на лодках, весёлых обедах и ужинах до глубокой ночи, в которых мы с Колей ещё не принимали участия. Часто в большом саду Покровского устраивались ночные праздники, во время которых тёмный сад расцветал многочисленными огнями цветных фонарей, а на площадке среди ёлок ставился громадный круглый стол для ужина. Далеко за полночь слышали мы в своих детских кроватках доносившиеся из сада весёлые голоса, музыку и звон посуды.
Строго до самой революции соблюдался у нас полуязыческий праздник Ивана Купалы, падающий на 23 июня, когда, по древнему народному обычаю, бравшему своё начало с древлянских времён, все обливали друг друга водой, а вечером прыгали через костры. В этот день ни одного человека в усадьбе, начиная с самого барина и кончая последним пастушонком, не было сухого. Набеги мокрых орав совершались и на соседние усадьбы. С вёдрами и кастрюлями мы подбирались бесшумно через сады и огороды к соседям и в несколько минут обращали хозяев в мокрые, захлёбывающиеся фигуры, совершенно не считаясь с тем, где их застали в эту минуту, в гостиной, в спальне или в столовой. Обижаться и протестовать против обычая было в этот день совершенно бесполезно. Крестьянская молодёжь целыми толпами, парни и девицы вперемежку, наскучив кустарным способом обливания ближних, совершенно одетые целый день возились в реке, бесчисленное число раз «окуная» друг друга в честь весёлого праздника.
Помню, что, стоя на страже традиций, я однажды десять раз подряд облил в этот день сестру Соню, которая, набравшись в Институте вольнодумства, упорно желала в день Ивана Купалы остаться сухой. Сдалась она отечественным традициям, только опустошив весь свой гардероб.
По малолетству мы с братом в этом году ещё не принимали полного участия в развлечениях взрослых, зато на охоте с борзыми я участвовал уже на равных правах. У нас с братом с детства были собственные верховые лошади, а именно: Буланок у меня и Черкес у Николая. Буланок была простая буланая лошадка, которую отец купил для нас на ярмарке, прельстясь его маленьким ростом. Черкес был кабардинский конь хороших кровей, купленный в Курске для псовой охоты у казачьего офицера. Верхом мы, как и все помещичьи ребята, начали ездить от младых ногтей, а лошадниками и собачниками являлись по атавизму.
К этому времени отец уже имел порядочный конский завод и, согласно моде того времени, имел два троечных парадных выезда. Этими тройками тогда помещики щеголяли друг перед другом, состязаясь в резвости, красоте и оригинальности своих запряжек. В последнем отношении отец, кажется, перешиб всех конкурентов, так как подобрал себе пегую тройку. Разыскать трёх одинаковых ростом гнедо-пегих лошадей, конечно, было нелегко, даже в наших, богатых конскими заводами и ярмарками местах, и отцу пришлось немало поездить, прежде чем составить свою необыкновенную запряжку. Эта тройка была единственная в губернии и, натурально, пользовалась самой широкой известностью. В общежитии наименовались эти кони «пегарьками», и мы, дети, их различали в качестве «коренного», «толстого» и «маленького». Два из них не представляли ничего особенного, но «толстый» был до самой своей смерти моим личным врагом.
Война между нами началась с того, что однажды я поехал на нём верхом, сопровождая по обычаю маму и Марию Васильевну в их верховой прогулке. Возвращаясь уже под вечер домой, мы ехали усталые, для сокращения пути напрямик, по уже жёлтой пшенице. Я распустил поводья и устало покачивался на сытой спине Толстого, как вдруг он ни с того ни с сего, без всяких резонов, дал задом свечку, и я уткнулся носом в густую пшеницу раньше, чем успел что-либо сообразить. Не столько ушибленный, как раздосадованный и обозлённый, я поднялся на ноги и, к своему изумлению, увидел пегого с налившимися кровью глазами и оскаленного, бьющего задом и передом с самым свирепым видом. Дамы мои, безуспешно попробовавшие взять его за уздечку, скоро были принуждены сами спасаться вскачь от рассвирепевшей скотины, которая начала их преследовать, лягаясь и кусая со свирепым ржанием.
Брошенный среди поля своими спутницами, совершенно сбитый таким ни с чем не сообразным происшествием, я принуждён был вернуться домой пешком. С этого дня Толстый совершенно переменился. Из толстой доброй коняки он превратился в ехидную животину самого подлого характера, питавшую в отношении меня самые ехидные намерения. Стоило мне на него сесть верхом или запрячь в экипаж, как он обязательно устраивал мне бенефис. Улучив момент рассеянности, он сбивал меня на землю неожиданным козлом или свечкой, или пытался разбить экипаж, выворотив его в какой-нибудь ров. С годами его характер совершенно изгадился, и он стал опасен не только в запряжке, но даже в табуне, где кусался, гонялся и бил задом и передом всякого, кто к нему приближался, будь то лошадь или человек.
Много лет спустя, изучая в Кавалерийском училище иппологию, я понял, что пегий был просто психически больной лошадью. Кони, как и люди, подвержены душевным заболеваниям и помешательства у них, как и у людей, случаются тихие и буйные. При тихом помешательстве лошадь бессмысленно ходит по прямому направлению, не обращая внимания ни на препятствия, ни на дорогу, у неё всегда печальный, ко всему равнодушный вид и полная безразличность к окружающему. Состояние это называется «аглумом». При буйном помешательстве, или «колере», у лошади периодически случаются припадки беспричинной ярости, когда она становится опасной для людей и других лошадей. Первым припадком этой болезни у пегого и объясняется мой неожиданный полёт носом в пшеницу, что я понял много лет спустя, когда уже самого Толстого давно не было на свете.
Возвращаясь к воспоминаниям о псовой охоте, должен сказать, что борзятниками мы с братом стали раньше, чем сделаться ружейными охотниками. Это объяснялось не только мальчишеской психологией, склонной всегда к более сильным впечатлениям, но и тем, что отец разрешил нам взять ружьё в руки много позднее, резонно считая, что сломать себе шею мы имеем право гораздо более, чем рисковать жизнью ближних. Эта предосторожность была как нельзя более основательна, так как в первые годы нашей ружейной охоты только счастливые стечения обстоятельств да Божья воля помешали нам с братом перестрелять друг друга или подстрелить кого-нибудь.
Псовая охота подчинена более, чем какая бы то ни было другая, строгим правилам и традициям не только в области чистой охоты, но и в области организационной. Прежде всего, она требует огромной арены действий, которая могла существовать только в России старого времени, а именно, не менее 50 квадратных вёрст в окружности. Кроме этого, охота с борзыми нуждается в ровной и малопересечённой местности, т.е. степи и полях, по возможности, без лесов или оврагов, в которых собаки легко могут покалечиться и убиться.