Так как подвыпивший хорунжий ещё сохранял здравый смысл и на подобное предложение Ждановича не соглашался, то урядник принёс ещё вина, которым окончательно напоил казака. Пьяный в дым хорунжий, наконец, внял увещеваниям и поддерживаемый под руку урядником, заплетаясь ногами, вышел на балкон, чтобы казнить «анархиста».
Сразу вспотевший от страха Эльснер нашёл в себе достаточно самообладания, чтобы задержать свою казнь, прося хорунжего выслушать его перед смертью. Трепетным голосом он начал защитительную речь, надеясь оттянуть время, пока кто-нибудь из трезвых людей явится к нему на выручку.
Надежда его не обманула, в самый критический момент мы с Константиновым вошли во двор управления после экспедиции к Сокольскому и буквально остолбенели от той картины, которую увидели. Белый как смерть Эльснер, только что закончив свою речь, стоял, прижимая бесполезную в его руках винтовку, а против него, расставив ноги циркулем, стоял поддерживаемый Ждановичем хорунжий и целился в Эльснера из нагана. В пьяную голову кубанца почему-то внедрилась мысль, что Эльснера надо убить обязательно в «правый глаз», однако этому мешали осы, которые вились вокруг вымазанной мёдом рожи хорунжего и не давали ему хорошо прицелиться. Ос надо было отгонять, почему рука с наганом описывала всякие зигзаги, что и спасло жизнь Эльснеру.
Нам пришлось быстро и энергично навести порядок. Хорунжий был немедленно обезоружен и заперт в спальне Константинова, пока не проспится, а полицейского мы спустили с лестницы при помощи того же Эльснера, запретив ему навсегда вход в комендантское управление. Дрожащего от пережитых волнений поэта сменили раньше срока другим, ещё более нелепым часовым в лице скульптора барона Рауш фон Траубенберга, ставшего на часы в соломенной дамской шляпе.
Вечером мы решили с Константиновым отправить арестованных в ту же ночь в Новороссийск, так как запрошенный нами Чистяков заявил, что никакого конвоя дать не может и не имеет никаких средств для перевозки из Геленджика в Новороссийск наших арестантов. Под конвоем четырёх кубанцев наши большевики должны были пройти ночью тридцать вёрст пути, не обращая на себя внимания населения. Часов в 9 вечера, отправив эту экспедицию, я ушёл домой спать очень довольный, что наконец развязался с этим беспокойным делом, а главное, освободился от более чем неудобных сотрудников в лице четырёх «спасателей Кубани». Для облегчения пути с арестованными был отправлен на линейке, запряжённой парой лошадей, и юнкер Ольдерогге.
Утром около 10 часов, напившись чаю, я пошёл купаться в купальню Платонова. Едва войдя в неё, я наткнулся на четыре голых тела, жарившихся на осеннем солнце. К моему несказанному изумлению, это были мои кубанцы…
− Почему вы здесь?.. Зачем вернулись?.. Где арестанты?! − набросился я на них с вопросами.
− Так что всё благополучно… не извольте беспокоиться… всё сделано, − ответил, вскочив на ноги, один из них.
Оказалось, что они, взявшись конвоировать большевиков в Новороссийск, и не думали в действительности выполнить эту задачу. Как они полагали по своей прежней «практике», Константинов и я, отправляя с ними арестантов, в действительности хотели негласно и без шума ликвидировать где-нибудь на пути арестантов, чтобы не возбуждать в Геленджике излишних разговоров. Исходя из этих соображений, хорунжие в пяти верстах от Геленджика свернули в лес и там в одной из горных балок перебили арестованных из револьверов самым жестоким и безжалостным образом… Ольдерогге, не бывший в курсе их намерений и ждавший с повозкой на шоссе, услышав выстрелы и поняв, в чём дело, упал в обморок.
При таких обстоятельствах делать было нечего. Поругавшись насмерть с казаками и пообещав им военный суд, я приказал им немедленно выехать в Новороссийск, сам решил остаться в Геленджике, чтобы, посоветовавшись с Чистяковым, доложить о происшедшем Кутепову, которого сюда ждали через два дня.
Чистяков во времена большевизма лично знал всех расстрелянных и о смерти их отнюдь не сожалел, хотя, как и я, полагал, что Кутепов на всю эту историю может посмотреть косо.
Как и следовало ожидать, история расстрела восьми комиссаров в тайне не осталась и имела свои последствия. Перебив арестованных, кубанцы трупов не похоронили, да и не могли этого сделать за неимением лопат, а потому только забросали покойников ветками и сухой листвой. Шакалы, которыми полны вокруг Геленджика все горные леса, трупы нашли и вытащили из-под листвы. Мальчишка пастух, пасший в горах коз, набрёл на обглоданные зверями и птицами трупы и дал знать в селение. Собравшиеся к месту происшествия поселяне покойников похоронили, причём все они, как местные люди, были опознаны.
Надо сказать, что северная часть Черноморской области уже с конца прошлого века была облюбована левой интеллигенцией, как место отдалённое от всякой администрации, для практического проведения коммунистических, толстовских и всевозможных сектантских и изуверских теорий и бредней. В окрестностях в изобилии проживали как раскольники всех толков, так и всякие тёмные людишки, искавшие правду, или делавшие вид, что её ищут. Вся эта интеллигентная, полуинтеллигентная и совсем дикая накипь дореволюционной русской жизни целиком «приняла революцию» как долгожданное и желанное явление, долженствовавшее усыпать небо бриллиантами, а большевизм ими был встречен как чрезвычайно интересный социальный опыт, от которого может им очиститься много хорошего. Всю эту публику во время своей первой власти в Черноморье большевики не тронули, занятые исключительно ловлей и ущемлением буржуазии и истреблением офицерства, почему почитались в Геленджике и его окрестностях если не совсем «своей властью», то, во всяком случае, «попутчиками».
Местная большевистская головка, так неожиданно выпущенная в расход нами, всем этим «народам» была хорошо известна, почему её ликвидация встретила со стороны местного «общественного мнения» негодование и протест. Городской голова Геленджика Ломоносов, происходивший из каких-то «искателей истины», для выражения общественного негодования даже выехал специально в Новороссийск, чтобы там изложить события, происходящие на Тонком Мысу.
Глупее всего было то, что даже тонкомысские буржуи, в своё время жестоко пострадавшие от ликвидированной нами большевистской головки и ходатайствовавшие перед Кутеповым о присылке в Геленджик карательной экспедиции, под влиянием общественного мнения, а больше из трусости, забыли о прошлом, и теперь пускали слюни, как истинные слезливые и слабодушные интеллигенты.
«Народная писательница» Клавдия Лукашевич и княгиня Шаховская, которым буквально отравлял жизнь убитый Беликов, теперь надоедали моему отцу просьбами «смягчить жестокость» сына.
Как командированный военным губернатором сюда для ликвидации большевизма и старший в чине, я юридически и по смыслу дисциплины был, конечно, ответствен за всё то, что наделали на Тонком Мысу оголтелые и кипевшие неутолимой местью к большевикам четыре кубанца. На общественное мнение слабодушных и слезливых интеллигентов я мог с чистой совестью просто плюнуть, однако, я далеко не был уверен в том, как посмотрит на всё это дело Кутепов, с которым шутить не приходилось.
В большой тревоге провели мы с Константиновым те несколько дней, которые нас отделяли от приезда в Геленджик военного губернатора.
Тонкий Мыс, на котором я когда-то провёл столько хороших дней детства и юности, как и все родные места после революции, показался мне глухим, тоскливым и заброшенным. Большинство когда-то оживлённых и полных весёлой молодёжью дач стояло теперь пустыми и заколоченными, их владельцы, если они остались в живых, были далеко. Обширные виноградные сады, которыми гордился Мыс, были давно заброшены и теперь погибали из-за недостатка ухода. Немногочисленное население Мыса было исключительно пришлым, смотрело угрюмо и запуганно.
Управляющий наш, большой мой приятель Иван Григорьевич, за долголетием службы у нас утерявший среди местных людей собственную фамилию и называвшийся «Иваном Марковым», с наступлением революции круто изменился, и после резкого столкновения с отцом покинул имение. При большевиках он являлся в местный совет, где требовал передачи ему в собственность марковского имения. Совет признал его притязания законными и подарил ему имение; вводу во владение помешал приход добровольцев. Иван, хотя и продолжал теперь жить на Тонком Мысу в роли сторожа пристани, меня всячески избегал, да и я не стремился с ним возобновить прежнее приятельство. Похоронена была, и притом в буквальном смысле, и ещё одна моя детская дружба в лице Сашки Соколова, который был в числе расстрелянных хорунжими комиссаров.