Увы, пластуны Добровольческой армии, как небо от земли, отличались от лихих вояк Великой войны, с которыми мне когда-то привелось встретиться в бригаде генерала Гулыги.
«Куркули», как называли кубанцев, присланные в Геленджик, по наружному виду были как будто те же бравые казаки в черкесках и папахах, как прежде, но боевой дух их безвозвратно улетучился за годы революции.
Днём пластуны собирались на лужку рядом с нашей дачей и «спивали» прекрасным хором сильных мужских голосов старые казачьи и запорожские песни; ночью же плотно запирались в своих казармах, обставлялись пулемётами, и вытянуть их из укреплённого убежища было очень трудно. Казачки явно не хотели воевать и праздновали откровенного труса перед «зелёными». Несомненно, это отчасти происходило оттого, что казаки в Черноморье чувствовали враждебное к ним настроение населения, и на их психику не могло не действовать сознание того, что невидимый враг повсюду, быть может, скрывается за любым деревом окружавшего нас леса. Такая партизанская война требовала навыка, знания местности и охоты, которых у кубанцев явно не было.
К весне команда моя пополнилась. В добавку к имевшимся уже добровольцам из Новороссийска были присланы человек тридцать солдат, поголовно немцев-колонистов Екатеринославской и Таврической губерний. Все они в своё время приняли участие в восстании против большевиков и были народ решительный и серьёзный. Как культурные люди и прежде состоятельные хозяева, эти колонисты ненавидели большевиков, и всё, что с ними было связано. По образовательному уровню это были редкостные солдаты, так как не только все поголовно получили среднее образование, но и, кроме того, половина из них были студентами высших учебных заведений. Двое моих тонкомысских приятелей, Андрей Ольдерроге и Юрий Филимонов, также поступили ко мне добровольцами.
С таким составом отряд мой принял солидный вид, и я имел возможность начать правильную службу, в которой была большая нужда, так как контрабанда по вывозу в Грузию и за границу хлеба, а также по ввозу беспошлинных товаров из Турции, процветала в это время по всему побережью.
К сожалению, старый бюрократический аппарат пограничной стражи продолжал действовать и при новом порядке вещей, что нарушило все мои планы и проекты. Я уже стал забывать о том, что являюсь только временным начальником отряда, как вдруг из Новороссийска неожиданно прибыл назначенный Кокаевым официальный командир, старый, уже представленный за выслугу лет в полковники, ротмистр Пелёхин. Он оказался из новороссийских уроженцев и принадлежал к известной в столице Черноморья выродившейся и ненормальной семье Пелёхиных.
Психически больным оказался при ближайшем рассмотрении и сам мой новый начальник, причём пункт его помешательства был как нельзя более неудобен в условиях переживаемого времени. Оказалось, что этот изумительный офицер считал войну и военную службу вообще за большой грех и был решительный противник пролития человеческой крови. Оружия в руки он принципиально не брал и не считал возможным для своих убеждений носить даже простую шашку, полагавшуюся по форме.
Нечего и говорить, как неудобен и нелеп был подобный начальник в атмосфере гражданской войны и ожесточённой политической распри. Сам он, хотя ни во что не вмешивался и ничем не командовал, самим своим присутствием в Геленджике связывал меня по рукам и ногам, без его официальной санкции я ни в чём самостоятельно действовать не мог. Получить же от него эту санкцию было почти невозможно, так как Пелёхин придерживался теории непротивления злу и всецело полагался на волю божью.
В одну из первых ночных тревог после его приезда, когда по уставу он должен был принять командование и распоряжаться отражением возможного нападения, я совершенно случайно наткнулся на своего начальника, одиноко сидящего на табуретке за постовой конюшней и не принимавшего ровно никакого участия в судьбе отряда. Он кротко слушал раскатисто гремевшие по горам выстрелы и покорно… ждал смерти. Возмущённый его поведением, я сгоряча налетел на него с упрёками, но в ответ услышал какой-то евангельский текст, произнесённый кротким голосом. Видя, что я имею дело с сумасшедшим, я попросил его отправиться домой, чтобы не смущать солдат, и взял всё дело в свои руки. С этой ночи ротмистр Пелёхин почти не выходил из дома, проводя дни и ночи в посте и молитве. Только однажды я посетил его в его келье, когда на посту обнаружились заболевания сыпным тифом, и в Новороссийск надо было послать телеграмму о вызове доктора с дезинфекционным материалом. Это было моё последнее служебное обращение; в ответ Пелёхин ангельски спокойным тоном заявил, что жизнь человеков в руках Господа, а потому дезинфекция и вызов доктора совершенно излишни, «ибо без воли божьей волос не упадёт с головы человека». Кротко вздохнув на моё проклятье, он вернулся к прерванным молитвам. К несчастью, в тревожные времена, которые мы тогда переживали, пелёхинское непротивление злу и пассивный фатализм были более чем опасны для всех его подчинённых, жизнь которых он ставил постоянно в опасность, предоставляя всё на волю божью.
Его юродство послужило прямой причиной гибели моего друга Андрея Ольдерогге, убитого «зелёными» по вине Пелёхина. Юнкер Ольдерроге был одним из тех лиц, благодаря которым нами были арестованы, а затем расстреляны 8 комиссаров Тонкого Мыса. Этого ему, разумеется, местные большевики не простили и вели за ним правильную охоту. Я, конечно, об этом знал, как знали все у нас в отряде, почему Андрюшу никогда и ни при каких обстоятельствах одного не наряжали в опасные командировки.
В начале лета 1919 года я принуждён был по делам службы выехать в Новороссийск, где пробыл дня три. И туда и обратно я ехал на пароходе, к этому времени дорога между Геленджиком и Новороссийском была совершенно непроходима из-за «зелёных», державших нас в осадном положении. Вернувшись из командировки и явившись на кордон, я в числе других служебных новостей узнал, что в моё отсутствие Пелёхин послал Ольдерогге в Новороссийск верхом… отвезти почту, которая задержалась из-за норд-оста. Ни для кого в отряде не было ни малейшего сомнения, что юнкер был послан совершенно бесполезно на верную смерть, но из ложного самолюбия, чтобы не подумали, что он боится, он всё же поехал. В ответ на мой бешеный натиск Пелёхин ответил опять каким-то текстом. С большим трудом удержавшись от того, чтобы дать волю рукам, я в отчаянии вернулся домой, не сомневаясь в том, что больше не увижу Андрюши.
Так и случилось, наутро из Кабардинки была поручена телефонограмма о том, что на шоссе обнаружен труп юнкера с погонами пограничника и убитая лошадь. Это был Ольдерогге. Как потом выяснилось, его подстерегли «зелёные» у самого выезда из Геленджика, видимо, заранее предупреждённые, и расстреляли в упор. Обезображенный труп привезли к вечеру, и на другое утро вместе с доктором и следователем мы его освидетельствовали. «Зелёные» стреляли в упор, так как от винтовочного выстрела в голову было снесено всё лицо, такие же страшные раны были в грудь и живот.
Солдат-фельдшер небрежно и равнодушно перебрасывал бедное тело с одного бока на другой, как мясную тушу, пока следователь записывал в никому не нужный протокол свидетельство доктора.
Кладбище, где мы хоронили Андрюшу, было за городом и потому, во избежание нападения «зелёных», было окружено цепью пластунов. Вопреки уставу, мы отдали погибшему нелепой смертью товарищу офицерские почести. Все три залпа над могилой были направлены в сторону хутора, где погиб Ольдерогге.
С Пелёхиным с этого дня я перестал разговаривать, потребовав официальным рапортом от штаба отдела его медицинского освидетельствования. Корпоративные чувства пограничников по-прежнему преобладали над всем, и полковник Кокаев сумел настолько оттянуть дело, что комиссия собралась приехать в Геленджик тогда, когда не только уже погиб весь геленджикский отряд, а и самого Пелёхина не было в живых. Но это уже другая печальная история, о которой речь будет в своём месте.