Шли тельняшки, слинявшие до полного слияния белых и синих полос, шли немецкие шинели, шли румынские мундиры, вымененные у охраны. Шли. И румынские деревни отшатывались перед их полком, разбегались в стороны от шоссе.
Это были отличные солдаты, сберегшие довоенное уважение к сержантам и почтение к офицерам. Большинство из них крепко усвоило военное словечко: «Мы себя оправдаем», — сопряженное с осознанием своей вины (или согласием: мой поступок можно рассматривать как вину) и неслезливым раскаянием.
Границу мы перешли в августе 1944-го. Для нас она была отчетливой и естественной — Европа начиналась за полутора километрами Дуная. Безостановочно шли паромы, румынские пароходы с пугливо исполнительными командами, катера. Из легковых машин, из окошек крытых грузовиков любопытствовали наши женщины — раскормленные ППЖ[45] и телефонистки с милыми молодыми лицами, в чистеньких гимнастерках, белых от стирки, с легким запахом давнопрошедшего уставного зеленого цвета. Проследовала на катере дама, особенно коровистая. Паром проводил ее гоготом, но она и не обернулась — положив голову на удобные груди, не отрываясь, смотрела на тот берег, где за леском начиналась Румыния. Это прорывалась в Европу Дунька[46].
И вот мы идем по отличной румынской дороге, покрытой белой пылью, столь тонкой, что в десять шагов она смыла с сапог российскую грязь.
Мимо медленно ползут стрелковые роты, досчитывающие трофеи кишиневского окружения. Костюмы бойцов варварски разнообразны — в полный набор оттенков желтого и зеленого цветов — положенных цветов нашей армии — обильно вкраплены немецкие и румынские мундиры. Основательная кирза разбавлена блистательной легковесностью хромовых, стянутых с немецкого подполковника, сапог. Идут волны, мобилизованные еще за Днепром.
223-я дивизия ведет восемь последних верблюдов. Идут тамбовские некрупные лошаденки и трофейные першероны — их не уважают и нещадно бьют палками. Целые батальоны полностью погрузились на немецкие повозки — санитарные и интендантские, крытые крепкой парусиной. Во всем чувствуется ясность, уверенность в себе, сытость. Несмотря на стремительные темпы передвижения — тридцать — тридцать пять — сорок километров в день, армия как будто не идет, а движется, как гусеница.
Впереди большие, богатые города — Констанца, Браилов, Бухарест. Ровно год, со времени великого дневного пожара Харькова, крушения гигантских корпусов, наблюдавшегося из арбузных бахчей, мы острили по поводу внеурбанистичности наших маршрутов. Армия именовала себя «проселочной», «деревенской», «сельскохозяйственной». Завидовали соседям, бравшим Полтаву или Кременчуг. Даже штабные офицеры по шесть месяцев не стучали каблуками по асфальту.
Внезапная, почти столкнутая в море, открывается Констанца. Она почти совпадает со средней мечтой о счастье и о «после войны». Рестораны. Ванны. Кровати с чистым бельем. Лавки с рептильными продавцами. И — женщины, нарядные городские женщины — девушки Европы — первая дань, взятая нами с побежденных.
Второй день в Европе подходил к концу. Мы очень устали — от езды, от впечатлений, от пыли, покрывшей лица серебристо-серым слоем, придавшей им инфернальный характер.
Население нескольких румынских местечек с пугливым любопытством рассматривало нашу машину — быть может, десятитысячную из проследовавших в этот день на Чернаводы.
Вторжение началось, но завоеватели слишком торопились, чтобы сводить счеты. Все шло очень мирно. Массовое мышление — основательно, но медленно.
В эти дни доминирующей мыслью было: «Мы — победители. Они нам покорились». Потребовалась неделя, чтобы умами овладела следующая идея: «По поводу победы их следует пощипать».
Было уже темно, когда мы остановились в небольшом селе. Из подворотен угодливо повизгивали румынские собаки. Они капитулировали вместе со своими хозяевами и смертельно боялись красноармейцев. Достаточно было хлопнуть по кобуре, чтобы огромная псина умчалась куда глаза глядят.
Постучали. Хозяин, в белых холщовых штанах, посоветовал нам переночевать у местного коммуниста — бедняка. Кто-то одобрительно хмыкнул. Недоклепа воззрился на него презрительно. «Слушай, дружище, — сказал он хозяину, научившемуся понимать по-нашему в Трансистрии, — веди нас к кулаку, к самому что ни на есть мироеду. К кровососу — лишь бы был побогаче».
46
«