Их было, наверное, двести четыре,
а может быть, даже и триста четыре,
но всех перебили,
и только четыре
до горного города Граца дошли.
А сколько добра привезли они людям!
Об этом распространяться не будем,
но мы никогда,
никогда
не забудем
верблюдов из казахстанской земли.
В каком-то величьи,
в каком-то прискорбьи,
загадочно-тихие, как гороскоп,
верблюды проходят
сквозь шум городской.
И белые Альпы видны в междугорбьи.
Вдоль рельсов трамвайных проходит верблюд,
трамваи гурьбой за арбою идут.
Трамвай потревожить верблюда не смеет.
Неспешность
приходится
извинить.
Трамвай не решается позвонить.
Целая очередь грацких трамваев
стоит,
если тянется морда к кустам,
стоит,
пока по листку обрываем
возросший у рельс превосходный каштан.
Средь западноевропейского люда
степенно проходят четыре верблюда.
9 мая
Замполит батальона энского,
капитан Моторов Гурьян,
от бифштекса, от деревенского,
от вина цимлянского — пьян,
он сидит с расстегнутым воротом
над огромным и добрым городом,
над столицей своей, Москвой:
добрый, маленький и живой.
Рестораны не растеряли
довоенной своей красы.
Все салфетки порасстилали,
вилок, ложек понанесли.
Хорошо на душе Моторову,
даже раны его не томят.
Ловко, ладно, удобно,
здорово: ест салат, заказал томат.
Сколько лет не пробовал сока,
только с водки бывал он пьян.
Хорошо он сидит, высоко.
Высоко забрался Гурьян.
«В тот день, когда окончилась война…»
В тот день, когда окончилась война,
вдруг оказалось: эта строчка — ямбы, —
хоть никогда не догадался я бы,
что будет метр стиха иметь она.
Я полагал: метр вздоха и метр крика.
Я думал: метр обвала тишины, —
но оказалось — строчками должны,
стихами становиться эти звуки.
Гремевшая, дабы переорать
смертельного передвиженье груза,
стократ громчей
загрохотала муза,
закончив бой
и завершивши рать.
Поэзией надежда быть должна,
не жить ей без лирического пыла.
Что ж, оказалось, это ямбом было:
в тот-день-ко-гда-о-кон-чит-ся-вой-на.
В шесть часов утра после войны
Убили самых смелых, самых лучших,
А тихие и слабые — спаслись.
По проволоке, ржавой и колючей,
Сползает плющ, карабкается ввысь.
Кукушка от зари и до зари
Кукует годы командиру взвода
И в первый раз за все четыре года
Не лжет ему, а правду говорит.
Победу я отпраздновал вчера.
И вот сегодня, в шесть часов утра
После победы и всего почета —
Пылает солнце, не жалея сил.
Над сорока мильонами могил
Восходит солнце,
не знающее счета.
«Не безымянный, а безыменный…»
Не безымянный, а безыменный —
Спросить никто не догадался, —
Какой-то городок бузиновый
В каком-то дальнем государстве,
Какой-то черепично-розовый,
Какой-то пурпурно-кирпичный.
Случайный городишко, бросовый,
Райцентр какой-то заграничный.
В коротеньких штанишках бюргеры
И девушки в шляпенках фетровых
Приветствия тоскливо буркали
И думали — они приветливы.
Победе нашей дела не было
До их беды, до их злосчастия.
Чего там разбираться — нечего:
Ведь нам сюда не возвращаться.
А если мы берем в Германии —
Они в России больше брали.
И нас, четырежды пораненных,
За это упрекнут едва ли.
«Ордена теперь никто не носит…»
Ордена теперь никто не носит.
Планки носят только дураки.
И они, наверно, скоро бросят,
Сберегая пиджаки.
В самом деле никакая льгота
Этим тихим людям не дана,
Хоть война была четыре года,
Длинная была война.
Впрочем, это было так давно,
Что как будто не было и выдумано.
Может быть, увидено в кино,
Может быть, в романе вычитано.
Нет, у нас жестокая свобода —
Помнить все страдания. До дна.
А война — была.
Четыре года.
Долгая была война.